вторник, 6 июня 2017 г.

А. фон Дросте. Ледвина (7)

Тут она поднялась и начала самым безжалостным образом доводить бедного Тюрка то плоскими, то меткими шутками, причём часто с легкомысленной непочтительностью вовлекала в это обеих дам и тем сильно устрашала Длинного, которому хотелось добрых отношений со всем светом.

Тем временем Тереза стояла как на углях у дверей больного, которому только что передала стакан лимонада, и старалась тихо, самыми добрыми словами увести Элизу, переходившую от одной дверной щели к другой, чтобы увидеть приезжего.

«Элиза, — сказала Тереза, — слуга будет выходить и ударит тебя дверью в лоб.» — «Умоляю, — прошептала Элиза, — найди предлог завести меня туда.» — «Бог мой, какой предлог может быть для этого», — возразила Тереза и утешила её тем, что Карл, который сейчас там, выйдет и всё ей расскажет.

Тогда Элиза пожелала дождаться выхода Карла. Тереза потеряла терпение и послала за Карлом одного из слуг. Он появился, недовольный и спешащий, бегло приветствовал Элизу, дал быстрый, краткий отчёт и вернулся в комнату больного. Элиза казалась обиженной или растерянной, покинула дверь вместе с Терезой, и она присоединились к обществу.

Элиза тотчас устроилась за пяльцами Терезы и рьяно взялась за работу. Тюрк сделал ей необходимые комплименты относительно прилежания и за каждый получил от Юлии по насмешке. Так прошло утро. Вдруг хватились Ледвины, но утешились тем, что она пошла погулять. «Наших господ всё нет», — как раз сказала г-жа фон Бендрат, когда Мари закричала: «Мама, смотри, всадник!» — «Это мой муж», — сказала Бендрат. «И ещё один, — крикнула Мари, — и ещё», — подчеркнула она. «И будет ещё один, милое дитя», — сказала Бендрат и с извинениями обернулась к хозяйке дома.

Прибывшие спешились. Г-н фон Бендрат поцеловал госпоже хозяйке руку со множеством учтивых слов. Барон Варнек на дворе ещё устранял какой-то непорядок в своих сапогах, причём юнкер Клеменс Бендрат не преминул загнуть ему шпоры под каблуки.

«Не дури», — сказал его брат, но Варнек рассмеялся, привёл всё в порядок, и гости вошли. Разговор завертелся вокруг охотничьих историй и политики, а там настал полдень, желанный и всё же нежданный.

Тереза уже распахнула двери столовой, где собравшиеся тем временем разглядывали английские гравюры на стенах, но оглянулась, заслышав на лестнице шаги Ледвины. Она хотела спешно вернуться, потому что сестра как раз опустилась на ступеньку, в жару и изнеможении, но та сразу сделала умоляющий жест, и Тереза вошла в раскрытые двери. Немного спустя появилась и Ледвина, и сели за стол. Элиза непременно желала сесть рядом с Ледвиночкой, но Тереза усадила её рядом с собой.

«Ты поможешь мне раскладывать кушанье», — сказала она, что Элизе очень понравилось.

Застольная беседа то начиналась, то застопоривалась. Г-н фон Бендрат говорил о путешествии, которое собирался предпринять.

«Если я однажды вытяну счастливый билет, — воскликнула Юлия, — то стану всё время путешествовать; не представляю себе большего счастья.» — «Думаю, — заметила Элиза, — что дамам вредно слишком много путешествовать, это делает их непостоянными и недовольными домом; я лучше останусь дома, пусть мне рассказывают о чужих путешествиях. Ах, как славно занимал нас вчера барон Варнек! И вы тоже наверняка можете о многом порассказать, г-н фон Бренкфельд.» — «Варнек часто вам рассказывал?» — спросил Карл. «Даже думать не хочу, как часто мы, в общем, злоупотребляли терпением г-на Варнека. Правда: чем меньше я могу надеяться и хочу увидеть сама, тем меньше способна отказывать себе в замене — живых описаниях.» — «Варнек — мученик, — рассмеялась Юлия, — мне всегда страшно, что он совсем перестанет к нам ездить, так его осаждает Элиза!»

Элиза бросила сердитый взгляд, а Карл сказал: «Если Варнек много вам рассказал, то мои скромные впечатления бесполезны; ведь он осмотрел и изучил те же самые местности, которые пролетели мимо меня, как в волшебном фонаре.»

Он склонился к Варнеку, который отвлёкся от разговора с Луи Бендратом, услыхав своё имя. «Я сказал, что вы видели не только гораздо больше, но и всё то, о чём я мог бы рассказать.» — «В таком случае, — возразил Варнек, — многочисленные описания путешествий по тем местам, конечно, ничего не оставили бы на нашу долю. Разнообразные оценки и чувства, маленькие дорожные неприятности и происшествия делают рассказ о путешествии в сотых устах таким же примечательным, как во вторых, особенно в случае Швейцарии, где самые захватывающие картины природы так же обычны, как насущный хлеб; кто тут может счесть, что видел всё? Допустим, я видел Шаффхаузенский водопад сверкающим на солнце, а вы видели его в бурю или при тумане: насколько разное и всё же одинаково удивительное зрелище! А великолепных ущелий и пещер я видел мало, потому что подвержен сильным головокружениям.» — «Пещеры я облазил как следует», — сказал Карл. «Должно быть, странное и приятное чувство, — вставил Луи Бендрат, — так разгуливать под землёй, полному жизненных сил, словно тебя похоронили под влажными, затхлыми камнями. Хотел бы я быть там с вами.» — «Только этого тебе не хватало, великий скалолаз, — воскликнул его брат, — жаждешь риска, а сам боишься высоты, как сыч; мне пришлось бы водить тебя на привязи, как корову, а при необходимости закидывать на плечо.» — «Каково, Луи, — рассмеялся Варнек, — это смотрелось бы непоэтичо, к тому же подумай о пещерных ведьмах, подземных человечках[*] и гномах, которые наколдовывают людям горбы. Боюсь, это не улучшило бы твою фигуру.»

= = = = = = =

[*] Erdmännchen. Вероятно, имеется в виду сказка «Dat Erdmänneken», записанная братьями Гримм. Три принцессы, поев яблок с запретного дерева в саду отца, провалились под землю. Король обещает одну из них тому, кто их вернёт. Двоих из трёх охотников, которые ищут принцесс, избивает человечек, попросивший у них хлеба. Третий сразу сам избивает человечка, и тот показывает ему высохший колодец, на дне которого принцессы чешут головы трём драконам. Освободить принцесс удаётся только младшему из охотников. Двое других вытаскивают принцесс наружу, оставив его внизу. Третий находит флейту, начинает играть на ней, и являются подземные человечки, которые выносят его наверх. Король казнит охотников-предателей, а третий охотник женится на младшей принцессе.

= = = = = = =

Собравшиеся засмеялись, включая Тюрка и Луи.

«Однажды, — сказал Карл, — я готов был поверить, что передо мной пещерное привидение. Мы вшестером спустились в расщелину возле ***: оба Бриля, оба Хердрингса, Роллинг и я. Остальные устали от ходьбы и залегли в обшарпанной горной пивной. Вход был низкий и узкий, а очень высокий еловый лес делал его ещё темней. Не успели мы сделать пару шагов, как оказались в кромешной тьме. Поэтому наш проводник хотел зажечь взятый с собой факел. Это несколько затянулось.» — «Этот малый поступил неосторожно, — перебил его Клеменс Бендрат, — надо было зажечь факел до входа в пещеру.» Его мать сделала недовольный жест, а Карл продолжил: «Забыл сказать, что шёл слабый дождик; так вот, пока проводник возится, высекая огонь, я слышу сквозь ауканье моих спутников, пробующих эхо, как что-то катится понизу, и вдруг оно обвивается мне вокруг колен, и хрюкает, и дёргает меня за одежду, и старается стянуть меня наземь. Признаюсь, я вздрогнул. "Друг мой, — восклицаю я, — поторопитесь с освещением! Здесь что-то есть, но я его подержу." С этими словами я вцепился наугад то ли в спутанную шевелюру, то ли в шерсть, не знаю. Тогда оно принялось хрюкать и отмахиваться и зарычало: "Я позову апостола Петра!" — "Как, и ты здесь? — воскликнул наш проводник; — не бойтесь, господа, бедняжка вам ничего не сделает."

Тут факел зажёгся, и я увидел оборванного, истощённого парня лет сорока, стоявшего передо мной на коленях и крепко в меня вцепившегося. Я за волосы оттянул назад его голову, и он, хрюкая, уставился на меня со своим охряно-жёлтым искажённым лицом. Проводник сказал: "Спокойно, Сеппи, это же добрые апостолы, — и указал на длинноволосого младшего Хердринга со словами: — Смотри, это Мария Магдалина." Бедняга стазу меня отпустил и уполз в угол пещеры, где, как мы теперь увидели, лежало немного соломы. Проводник потом извинился, что не предупредил нас об этом сумасшедшем. Тот считал себя архангелом Гавриилом, а пещеру — Гробом Господним, который он сторожит; он не впускал никого, кроме апостолов и трёх святых жён[*]; причём за них мог себя выдать любой. Безумец болел, и наш хозяин не думал, что он уже вернулся в пещеру.»

= = = = = = =

[*] В немецкой народной традиции много вариантов трёх святых жён, помимо трёх Марий: Вера, Надежда, Любовь; Айнбет, Вильбет и Ворбет; три девы, по легенде чудесным образом перенесённые через пропасть в скалах или снятые со скалы; три святые девы Варвара, Маргарита и Екатерина; три сестры Бертилия, Эутропия, Геновефа; три советницы о спасении (Heilrätinnen), которые якобы подарили тот или иной лес в общее пользование нескольким сельским общинам — со второй половины XVI в. они в некоторых регионах почитались как святые.

= = = = = = =

«У бедолаги была адски скучная работа,» — сказал Клеменс.

«При этом, — сказал Карл, — он считал, что как ангел не имеет права есть ничего, кроме трав и плодов, поначалу в сыром виде, и того, что найдёт в горах; потом под эту марку его приучили ко всем видам овощей и фруктов, за исключением яблок, которые он принимал за плоды с древа познания, и гороха; при чём тут горох, не могу сказать.»

«Вероятно, — воскликнул Клеменс, — из-за ни в чём неповинных гороховых тлей, которые порой на нём водятся.»

«И вы пошли в глубь пещеры?» — спросила Юлия.

«Да, фройлайн, — ответил Карл, — нам было стыдно вернуться, хотя каждый из нас, в сущности, предпочёл бы это сделать, потому что всех потрясло зрелище самого ужасного, что есть в природе. Но поскольку — не знаю, сказать ли "слава Богу" или "к несчастью", — поскольку подобные печальные впечатления, если не касаются нашей собственной судьбы, легко изглаживаются, мы через несколько дней больше об этом не вспоминали, разве только, когда называли Фрица Хердринга "Марией Магдаленой", так что ото всей жуткой истории ничего не осталось, кроме плоской шутки.»

Наступила короткая пауза. Потом заговорил Варнек: «Безумие — такая вещь, о которой духовные и светские законы должны бы запретить слишком пристально размышлять и доискиваться. Думаю, ничто иное не приводит так легко к вольномыслию.» — «Я бы скорей сказал, — вмешался Тюрк, — к сумасшествию.» Варнек ответил: «К одному из двух либо к тому и другому.»

Опять помолчали, потом Варнек сказал: «У меня большой опыт в этом жутком роде, но ничто не помнится мне так живо, как образ вестфальской старухи, которую я встретил, в сопровождении уже не первой молодости, мрачной, скорбно глядевшей девушки, у дверей гостиницы, в которой остановился. Измождённая физиономия старухи, безумная, но без малейших признаков бешенства, вызвала у меня сострадание, и я немного задержался рядом с ней. Она медленно обгрызала твёрдую, чёрствую хлебную корку; потом, словно испугавшись, остановилась, засунула в рот пальцы и вынула обломки только что выпавшего зуба. Затем вынула из кармана грязную бумажку, завернула их и положила к остаткам нескольких других зубов. На мой вопрос девушка сказала, что тётя сохраняет все свои зубы, понемногу выпадающие, чтобы — тут это существо изобразило смех, и мне стало совсем нехорошо, — ну так, чтобы, когда она однажды попадёт туда, где плач и скрежет зубовный, ей не пришлось всё время только плакать, а иногда можно было поскрежетать зубами. Позже хозяин гостиницы сказал мне, что она всегда была славной женщиной, но когда её муж, мелкий торговец, до некоторой степени заслуженно обанкротился и некоторые семьи, пострадавшие от этого, в первом порыве гнева набросились на неё с проклятиями, она сошла с ума и теперь считает, что проклята за банкротство. Только весной, когда цветут небесные ключи[*], она радуется, денно и нощно таская с собой огромные букеты из них, потому что верит, что если умрёт в это время, сможет открыть ими небеса. Когда эти цветы начинают сходить, она становится всё тревожней и под конец изо всех сил разыскивает последние, даже когда цветение уже кончилось; она так утомляется, что после этого каждый раз долго не встаёт с постели.»

= = = = = = =

[*] Народное название примулы.

= = = = = = =

Варнек смолк, началось общее обсуждение сумасшествия, духовных сил человека и т. п., которое скоро перешло на другие предметы. —

Вторая половина дня прошла в прогулках, игре в мяч, качании на качелях и вообще в самом деятельном безделье. Г-н фон Бендрат играл с Варнеком в пикет[*], а Юлия пикировалась с Тюрком, который казался то влюблённым, то совершенно изнемогшим и в коротких паузах безуспешно пытался ухаживать за Ледвиной.

= = = = = = =

[*] Французская карточная игра для двух партнёров.

= = = = = = =

Элиза сидела за пяльцами, показывая ей новый стежок, который Ледвина сразу и попробовала. «Фройлайн Ледвина, — сказал Тюрк, — всё могут повторить.» — «А г-н фон Тюрк, — заявила Юлия, — может обо всём что-нибудь сказать, но ему это не слишком к лицу.» Вошли Карл с Луи и спросили, где Клеменс.

«Я думала, он с вами», — сказала Элиза. «Да нет, — ответил Карл, — мы говорили о шедеврах итальянцев. Тут он сказал, что если мы закуковали об изобразительном искусстве, ему лучше убраться подальше. Потом он ещё вернулся, принёс пару выпавших гусиных перьев, немного берёсты и попросил подарить вечность нашим прекрасным идеям. Сказал, что скоро мимо прошествует пастушка, вдобавок с атрибутами искусств и мудрости, чтобы мы примечали, а он пока на поле предастся идиллии с жницами. И убежал.»

«И старая грязная баба протащила мимо свой подойник, — смеясь, сказал Луи, — выглядела она шут знает как. Юбка у неё была украшена где-то двадцатью заплатами разных цветов. Под атрибутами он, вероятно, подразумевал старое высохшее гусиное крыло, которое она где-то подобрала.»

А. фон Дросте. Ледвина (6)

Тереза обернулась к Ледвине: «Всё-таки врождённое достоинство — особая вещь.» — «Оно может позволить себе многое, — ответила Ледвина, — пока задевает лишь внешние формы, до которых внутреннему чувству чести нет дела, да и те лишь безобидным образом.» — «Точно, — сказала Тереза, — и тогда оно для меня важнее красоты; — не только у мужчин, — продолжала она, приятно замечтавшись, — я бы выбрала его даже для себя самой.» — «О, конечно», — откликнулась Ледвина, а Карл, вновь подошедший к ним, сказал: «Между тем, я не хотел бы, чтобы ко мне так относились; всё-таки это неизбежно чем-то напоминает уважение к женщинам.» Тереза посмотрела на него с недовольством; потом начала смеяться, сперва тихо, а там всё безудержней. «Ужасно, — произнесла она, безуспешно пытаясь успокоиться, — когда приходится так глупо смеяться.»

Появилась мать с графом. «Вы, конечно, это поймёте», — сказала она, входя. — «Безусловно, — ответил тот и обвёл комнату горящим взглядом, — как прикажете, сударыня, я только ради матери.» — «Мать, — сказала г-жа фон Бренкфельд, — через несколько дней, вероятно, лучше перенесёт вид мёртвого тела, по крайней мере, я на это надеюсь.» — «Не думаю, — возразил граф взволнованно, — она не может утешиться, у неё ведь ничего не было, кроме сына.» Г-жа фон Бренкфельд сказала серьёзно: «Вы заблуждаетесь; никто из нас не способен определить, сколько может вынести подлинно христианская и сильная душа из низших сословий, особенно женщина, — так же мало, как мы представляем себе непрерывную цепь забот и лишений, из которых почти всегда состоит их жизнь; поверьте, видимость — ничто.» Граф поднял пылающее лицо и произнёс: «Что вы сказали, сударыня? Ах, простите!». Он помолчал несколько секунд, словно огорчившись, и продолжал: «Подумайте, как его обезобразит вода. Старушка наверняка будет ходить на реку, пока та его не выбросит, и тогда его не узнает.» Он быстро встал, повторил «простите» и вышел.

Г-жа фон Бренкфельд с удивлением посмотрела ему вслед и сказала: «Это болезнь или сумасбродство?» — «То и другое», — флегматично ответил Карл, и в этом духе люди, заслуживающие названия добрых, продолжили с резкими, часто несправедливыми и всегда неверными характеристиками обсуждать душу, которой следовало касаться как можно тише и которая при всей прозрачнейшей ясности всё-таки сгорала в огне вечно непонятых чувств.

Г-жа фон Бренкфельд как раз сказала: «Я с каждым днём всё сильней убеждаюсь, что должна быть благодарна Богу за то, что у меня было семь сестёр, причём я оказалась точно посередине, ни самой старшей, ни самой младшей», — когда вбежала испуганная Мари и впопыхах крикнула: «Мамочка, граф сидит на балконе белый как снег.» — «Боже мой, — сказала г-жа фон Бренкфельд, — не стало ли ему дурно?» — «Точно, — откликнулась Мари, — он положил голову на каменный стол и совсем меня не заметил.»

Все поспешили наружу, граф ещё пытался отрицать свою явную слабость с трудом произносимыми несвязными словами, но чувства, казалось, постепенно оставляли его, так что скоро он, терпеливо и напрягая остаток сознания, чтобы сказать ещё что-нибудь успокоительное, позволил скорее отнести, чем отвести себя в комнату. Через полчаса отчётливо проявилась сильная лихорадка, и время до обеда прошло в тревожном ожидании домашнего врача, за которым сразу послали.

«Что скажете о больном?» — спросила у него г-жа фон Бренкфельд, когда он вернулся. Д-р Топман медленно снял свою шляпу с зеркального столика рядом с цветочными горшками и неспешно стряхнул пыльцу, слегка запачкавшую рукав. При этом он произнёс: «Немногое; я слишком мало знаком с его конституцией и не могу поговорить с ним, потому что он совершенно невменяем.» — «Боже мой, с каких пор? — воскликнула г-жа фон Бренкфельд; — я этого совсем не знала.» — «Раньше-то он, вероятно, не был невменяем, — откликнулся доктор, — а стал таким после нынешнего пробуждения.» — «Но это в высшей степени печально, — с чувством произнесла г-жа фон Бренкфельд, — но он же, упаси Боже, не умрёт?» Д-р Топман скроил пару своих странных мин и сказал: «Мы все можем умереть; кроме того, не стоит думать о таких вещах, пока обратное не стало невозможным.» — «Ни в коем случае, — вмешалась Тереза, — умоляю, не вводите нас в заблуждение.» Топман прищурил левый глаз и спросил: «Что вдруг?» — «Тогда мы будем осторожней, — ответила Тереза; — и ведь в любом случае мы знаем, что делать.» — «А что надо делать?» — спросил Топман. «О Боже, — возразила Тереза, — у нас есть тысяча других причин, не уходите от вопроса!» Топман сколько-то помолчал, затем сказал серьёзно, повернувшись ко всем присутствующим: «Я знаю, вы не упустите ничего, что в ваших силах и что вам понятно; поэтому поддерживайте в комнате прохладу, но ни в коем случае не допускайте сквозняка и позаботьтесь о регулярном приёме лекарства; затем, пациента поначалу нельзя оставлять одного. Завтра утром я опять загляну, если до того не случится ничего особенного.» Он поклонился и хотел уйти, но обернулся и сказал: «Notabene: не приближайтесь к нему чаще, чем абсолютно необходимо, причиной легко могут оказаться нервы.» Он ещё раз поклонился и вышел.

Карл сказал: «Думаю, что при необходимости смог бы вспомнить каждое слово, произнесённое Топманом за всю мою жизнь, это из-за незабываемой мимики, которая словно слита с каждым словом, или, скорее, наоборот.» — «Да он и везде говорит очень мало, — ответила мать, — сегодня он для своего характера прямо разошёлся.» — «Это Тереза его как следует завела», — возразил Карл и посмотрел на Терезу, которая как раз с признаками крайнего беспокойства покидала комнату. Карл продолжал: «Однажды я вознамерился составить коллекцию разновидностей основного выражения его лица, давно, ещё до Гёттингена, и наносил штрихи на специальный лист каждый раз, как мне казалось, что я открыл нечто новое, но так запутался, что смог довести их число лишь примерно до сорока, и должен признаться, что пристальное разглядывание всяческих искажений в фантазиях и в реальности, которому я из-за этого понемногу отдался с подлинной страстью, наконец начало приводить меня в состояние слабости и такой отупелой рассеянности, что я счёл его одним из опаснейших занятий. Прямо не понимаю, как карикатуристам удаётся избежать жёлтого дома.»

«Давно замечено, — сказала г-жа фон Бренкфельд, — что художники этого рода, сатирики литературные и жизненные, включая самых знаменитых театральных буффо, страдают обычно как минимум сильной ипохондрией.»

Во время этого разговора Ледвина тихо вышла на двор, чтобы скрыть, а может быть, и облегчить навалившийся на неё телесный и душевный гнёт. Её неодолимо влекло на речной берег, как будто что-то ещё можно было поправить, и тысяча удивительных возможностей, которые так могла назвать она одна, плясали вокруг её пылающей головы в виде ужасных картин. То ей представлялось, как терновник удерживает бледное лицо пропавшего над водой за часть его волос, в то время как остальные, сорванные с головы, развеваются на качающихся ветвях кустарника; волны с жуткой размеренностью ударяют его окровавленные члены о каменистый берег. Он был ещё жив, но сил у него не оставалось, и в чудовищном смертном страхе он принуждён был ждать, когда удар волны порвёт последнюю прядь волос. То ей представлялась другая, столь же чудовищная и пугающая картина. Она тихо, прижимаясь к стене двигалась под окном, за которым сидела мать, но та не поднимала взгляда и не смотрела по сторонам, а скоро и усиленно обсуждала с Карлом разные безразличные ей вещи, чтобы скрыть дурное настроение, неодолимо ею овладевшее и доведённое сообщением врача до такого градуса, который она сама ощущала как несправедливость. Бедный Клеменс, безусловно, был причиной тому, что в этом настроении было от подлинной скорби; кроме того, нерушимым обычаем её дома были преувеличенная боязнь и почти ребячливые предосторожности против любой заразы, так что в душе г-жи фон Бренкфельд зародились лёгкая антипатия и упорное предубеждение против графа, который, в довершение всех забот и бед, грозил зачумить её чистый дом и на которого его, пусть и безвинное, участие в смерти славного парня с самого начала бросило лёгкую тень, в причине которой она тогда не отдала себе отчёта или вообще не почувствовала её настолько сильно, чтобы устранить. Однако она и сейчас была достаточно честна, чтобы заметить в себе некую предвзятость, и ни за что на свете не хотела бы, по своей глубокой, затаённой доброте, сейчас судить или даже только говорить о нём. Так же обстояло дело с Карлом, только по другой причине, и постороннему доставило бы большое удовольствие наблюдать, как совсем скучный для обеих сторон диалог тем не менее развивается с такой живостью и множеством приятных замечаний.

Экипаж прогремел по подъёмному мосту, и шесть запряжённых цугом соловых лошадей прорысили на передний двор.

«Бендраты!» — сказал Карл. «Я дезертирую», — отозвалась мать, ярко зардевшись от недовольства, и пошла встретить этих в любое время нежеланных гостей. Обе маленькие накрашенные барышни уже шастнули в дом под ручку с длинным референдарием, как в тех краях повсюду называли молодого вечнолюбезного г-на фон Тюрка, чтобы, по их выражению, придать немножко мобильности Ледвинхен и Терезхен, когда их мать, медленно спускаясь из коляски, ответила на приветствие г-жи фон Бренкфельд.

Дамы оккупировали софу, и взгляд хозяйки дома всё мягче покоился на увядших, страдальческих чертах соседки, которая на её вопрос со смущённой лёгкостью рассказала, что её муж и сыновья отправились в маленькую охотничью вылазку с молодым Варнеком, однако около полудня окажутся в здешних местах и тогда явятся засвидетельствовать почтение. Сочувствие вечно угнетённой заставило г-жу фон Бренкфельд ответить очень ласково, и кроткая, тихая беседа завязалась между женщинами, которым так хотелось бы доверять друг другу, чего они никогда не могли сделать, потому что разнообразные гнетущие семейные обстоятельства вынуждают беззлобную душу искать спасения в интриге. Речь зашла о бароне Варнеке, владельце близлежащих поместий, несколько месяцев назад вернувшемся из многолетнего путешествия.

«Он человек большого ума», — сказала г-жа фон Бренкфельд. «Верно, совершенно исключительно одарён, — ответила Бендрат, — и очень славный.» — «Ты имеешь в виду смелость или справедливость?» — «Вообще-то второе, — улыбнулась Бендрат, — но, думаю, у него есть и то, и другое.» — «Мы мало его знаем, — заметила Бренкфельд, — но я охотно верю о нём всему хорошему. Мой Карл недавно ездил к нему из-за небольших охотничьих нарушений и теперь хвалит его справедливость и добрососедство. Владельцы Шнелленфорта нам всегда очень важны; наши с ними владения и права пересекаются неприятным образом. Дай ему Бог добрую, мирную жену», — добавила она со значением. «Как ты думаешь, — сказала Бендрат заинтересованно, — поговаривают о Клаудине Трист.» — «Вот как? — откликнулась с улыбкой г-жа фон Бренкфельд, — я думала, поговаривают о Юлии Бендрат.» — «Он ещё не давал нам повода так думать, — возразила Бендрат, краснея, — напротив, он как будто проявляет некоторую склонность к Элизе, но в любом случае, — она запнулась и взяла подругу за руку, — в таких случаях смешно, на самом-то деле, отказывать прежде, чем тебе предложат, но в любом случае Элиза вряд ли пошла бы за Варнека. Барон слишком охотно и долго бродил по свету, чтобы когда-нибудь успокоиться. Ему нужна живая и жизнерадостная жена, которая разделит с ним труды и восторги его увлечений. Это не годится для моей домохозяюшки. Дай ей Бог, — добавила она с чувством, — тихую, домашнюю долю, при которой она не будет замечать, что не так хороша и жива, как Юлия.» Во время этой речи г-жа фон Бренкфельд нежно пожала ей руку, и она более оживлённо продолжила: «Но, чтобы отплатить тебе той же монетой: доброго Тюрка я прямо осчастливила маленьким турне сюда. Его переполненное сердце каждый день изливается в красивейших стихах в честь Ледвины.» — «Так он сочиняет?» — рассмеялась Бренкфельд. «Ещё как, — ответила г-жа фон Бендрат, — очень мило, и я действительно считаю, что он сейчас женихается.» — «Но Ледвине он не подходит; она для него чересчур тиха. Пока Тюрк не поправил свои обстоятельства, он не подходит ни для кого из себе подобных.» — «Но у него есть имение», — сказала г-жа фон Бендрат. «Ах, милочка, назови это лучше фермой. Маленькие рыцарские привилегии не намного улучшают положение.» — «Он получит хорошее место», — сказала соседка. «Будем надеяться, но до того момента пройдёт время; референдарий — пост пока незначительный.» Бендрат сильно покраснела и сказала: «Он бодрый и милый, он может нравиться. Разве мать должна мешать счастью и преуспеянию своих детей, оставлять семье полный дом непристроенных дочерей? — Правда, — прервала она себя, — твои дочери prébendées[*], но такое преимущество есть не во всех семьях.» — «И в противоположном случае, — возразила Бренкфельд, — решение содержать дочь лучше вероятности, что потом придётся много поколений подряд безуспешно латать прискорбные судьбы её потомства. К тому же она нездорова», — произнесла г-жа фон Бренкфельд воинственно. «О нет, — быстро и испуганно откликнулась Бендрат; — думаю, она идёт на поправку и выглядит гораздо лучше.»

= = = = = = =

[*] Обеспечены постоянным источником дохода (фр.).

= = = = = = =

Обе некоторое время помолчали, затем г-жа фон Бренкфельд сказала: «Ты не видела её только что.» — «Но я слышала, — ответила Бендрат, — от чёрного капельмейстера в Эрленбурге; тот недавно сказал, что она выглядит красивей и здоровей, чем когда-либо.» — «А, главный ловчий?» — сказала г-жа Бренкфельд и помрачнела ещё сильнее; затем заговорила опять, быстро и сдержанно.

Длинный референдарий и Юлия прервали эту беседу. Длинный рассказал, что фройлайн Тереза так ревностно варит и жарит для несчастного, что из неё не вытянуть ни слова, а фройлайн Элиза пожелала облегчить подруге выполнение её прекрасного долга и поэтому осталась с нею.

Тут г-жа фон Бренкфельд рассказала историю прошлой ночи. Бендрат удивилась, что она ещё об этом не упоминала.

«Не люблю занимать гостей разговорами о неприятностях», — ответила хозяйка дома. «Г-н фон Тюрк, — воскликнула Юлия из-за пялец Терезы, за которые села, — вы должны объявить г-же фон Бренкфельд войну: молодого красивого мужчину она именует неприятностью.» Г-жа фон Бренкфельд имела серьёзный вид, и Тюрк не знал, что делать. «Только ничего не испорти, детка», — воскликнула мать. «Упаси Боже, — ответила Юлия, — не посмею и дотронуться.»

А. фон Дросте. Ледвина (5)

Тереза поднялась, как после прекрасного сновидения, и подкралась к постели Ледвины. Спящая лежала недвижно, почти застыло, её лицо было бледно как мрамор, но в груди жило и ходило ходуном тяжкое, беспокойное дыхание. Тереза озабоченно посмотрела на область сердца, потом осторожно положила туда ладонь, которую начало подбрасывать мощное биение. Не знай она, что внезапное пробуждение всегда сочеталось у её сестры с потрясением и страхом, она не оставила бы её в этом тревожном, оглушающем покое, а так она ещё раз с заботой посмотрела на спящую, впервые в жизни осенила её крестным знамением, широко раздвинула полог кровати, задёрнула занавески и затем тихонько, печально оглядываясь, вышла с намерением позже ещё раз наведаться сюда.

Была глубокая ночь, когда Ледвина очнулась от долгого сна. Внешне он казался глубоким, пару часов назад Тереза ещё раз побывала у её постели и, успокоенная, оставила сестру, которой как будто стало легче. Но внутри Ледвины распахнулся пугающий мир сновидений, она вроде бы шла пешком с большой компанией, в которой находились все члены её семьи и множество знакомых, чтобы поприсутствовать на театральном представлении. Было очень темно, и вся компания несла факелы, из-за чего на всём лежал жёлтый отсвет, как от пожара, среди прочего искажавший лица. Спутник Ледвины, старый, но незначительный знакомый, был очень заботлив и предупреждал её о каждом камне. «Мы вошли на погост, — сказал он, — остерегитесь, тут есть несколько свежих могил.» Одновременно все факелы полыхнули, и Ледвина увидела широкий погост с бесчисленными белыми надгробиями и чёрными могильными холмами, которые затем стали в правильном порядке чередоваться — всё вместе напомнило ей шахматную доску, и она громко рассмеялась, как вдруг ей пришло на ум, что здесь похоронен и её любимый. Она не знала имени, не представляла себе под этим ничего более точного, чем просто человеческое существо, но это безусловно был её любимый, поэтому она с пугающе невнятным воплем ужаса вырвалась и начала искать среди могил, тут и там выкапывая ямки маленькой лопатой. Тут она вдруг превратилась в наблюдателя и увидела со стороны, как она разрывает могильные холмы, бледная, с дико развевающимися по ветру волосами, и ужаснулась выражению своих искажённых черт. Затем она снова стала самой ищущей. Она ложилась на надгробия, чтобы прочесть надписи, и не могла разобрать ни одной, но видела, что все были неправильные. Земляных холмиков она стала опасаться, потому что наклюнулась мысль о возможности провалиться; однако сила сновидения словно толкала её к одному из них, и чуть она на него ступила, он рухнул. В падении она испытала чувство полёта и услышала, как с треском сломались доски гроба, в котором она теперь лежала рядом со скелетом. Ах, это был её любимый, она сразу поняла это; она крепче обхватила его, как мы стараемся ухватить мысль, затем поднялась и стала отыскивать в ухмыляющемся черепе черты, на которые у неё самой не было образца. Но напрасно, к тому же она не могла ничего толком разглядеть, ведь падал снег, хотя было жарко. Кстати, сейчас был день. Она взяла одну из ещё сохранных рук мертвеца, которая отделилась от скелета. Это её совсем не испугало. Она с жаром прижала руку к своим губам, затем положила на место и уткнулась лицом в гниющий прах. Через некоторое время она взглянула вверх; опять была ночь, и её давешний спутник стоял очень высоко над могилой с фонарём, упрашивая идти с ним. Она ответила, что останется лежать здесь, пока не умрёт; пусть он идёт один и оставит фонарь, — что он тут же исполнил, и она снова некоторое время не видела ничего кроме скелета, который ласкала с душераздирающей нежностью. Вдруг возле могилы появился ребёнок с корзиной, полной цветов и плодов, и она сообразила, что он один из тех, которые предлагают в театре закуски. Она купила у него цветы, чтобы украсить ими мертвеца, причём очень аккуратно и спокойно отделила и вернула фрукты. Когда она опрокинула корзину, цветов оказалось столько, что они заполнили всю могилу. Этому она сильно обрадовалась, и когда её кровь потекла тише, возникла идея, будто бы можно вновь сложить истлевшее тело из цветов, чтобы оно ожило и пошло с ней.

Занятая выбором и распределением цветов, она проснулась, причём, поскольку из сновидений переходит в явь всегда лишь последнее впечатление, довольно бодрой, но ей было невыносимо жарко. Она села и, ещё несколько обескураженная, осмотрелась в комнате. На занавесках одного из окон лежал лунный свет, а так как внизу протекала река, то по ним, как по воде, проходили волны. Тень падала на её кровать и сообщала белому одеялу то же свойство, ей казалось, она под водой.

Некоторое время она смотрела, ей становилось чем дальше, тем жутче; представление о русалке перешло в представление о трупе на дне реки, который медленно разъедает вода, в то время как безутешные родители напрасно забрасывают сети в недоступное царство стихии. Ей стало так страшно, что после некоторых колебаний она из-за жара решилась встать и раздвинуть занавески. Ночь была исключительно красивая, луна сияла из глубокой синевы, тёмные тучки собрались у горизонта в тяжёлое нагромождение, и гром доносился оттуда тихо, но мощно, как львиный рык.

Ледвина с восхищением смотрела сквозь стёкла, пепельно-серебристый свет лежал на местности, как волшебная загадка, и тонкое, бледное мерцание покачивалось над травой и кустами, как тонкие нити, словно эльфы выложили для отбеливания свои воздушные покрывала. У реки воздух был совершенно тих, потому что ивы стояли, словно окаменев, ни одно дуновение не наклоняло их торчащих шевелюр, однако вдали тополя подрагивали и подставляли лунному свету белые поверхности, мерцанием уподобляясь серебряным аллеям из снов и сказок. Ледвина смотрела и смотрела, её ноги всё прочней прирастали к заманчивому месту, и вскоре она, частью невольно, частью слегка себя упрекая, оказалась перед открытым окном, закутанная в плотную шаль. Она тихонько вздрогнула от очень свежего воздуха и призрачной картины. Её взгляд обращался на ясный свет наверху, на тихий отсвет внизу, у потока, затем на мрачный, притаившийся фон, и целое представлялось ей гордым и неистовым морским салютом двух иллюминованных княжеских гондол, в то время как народ, теснясь и колыхаясь, стоит на отдалении, а его глухое бормотанье разносится над водой.

Тут вдалеке у потока возник третий источник света — прыгающее, тусклое пятнышко, словно метеор в дымке, и она не знала, был ли то впрямь блуждающий огонёк, или его несли человеческие руки — скорее как спутника, чем как проводника по обманчиво светлой ночи. Она остановила на нём взгляд, следя за его медленным танцующим приближением, которое, продолжаясь, свидетельствовало в пользу первого мнения. Она так погрузилась в чуждую стихию, что представляла себе путника седым колдуном, лунной ночью ищущим тайные травы во влажных оврагах. Действительно, в этих краях водилось много заклинателей, так называемых знахарей, как и вообще повсюду на равнинах, где люди вдыхают тяжёлый туманный воздух вместе с меланхолией и своего рода болезненной глубиной — верой в духов; эти колдуны, по большей части оседлые, уважаемые старики, за редким исключением прямодушны как дети и практикуют своё пугающее занятие почти всегда не ради заработка, а в основном на пользу ближнего, как случайно полученный, но дорогой дар. Соответственно, они и наедине с собой строго соблюдают все мелкие условия, придающие подобным делам устрашающий оттенок даже в глазах совершенно не верящих людей, как то непрерывное молчание, сбор трав или ветвей при полной луне или в определённую ночь года и т. п., поэтому не было бы ничего невероятного встретить ночью подобного пугающего попутчика; однако огонёк приближался вприпрыжку, и вскоре Ледвина различила горящий фитиль фонаря в руках человека, за которым следовала фигура всадника. Она сообразила, что это, вероятно, ночной путешественник, которого кто-то знающий дорогу ведёт в обход коварных речных заводей. Царство фей рассыпалось, зато человеческое чувство глубочайшей печали охватило её при мысли о незнакомце, вместе с которым она переживала дивную ночь и который, однако, ехал мимо, не обращая на неё внимания, как мимо придорожных камней, и не вспомнил бы о ней, прочитав однажды о её смерти на страницах газет. Вот он поравнялся с замком, оказавшись на мощёной камнем дорожке, до её окна донёсся медленный цокот копыт, и она напрягла зрение, чтобы ухватить лёгкую форму беглого явления.

Вдруг одно облако, высланное заговорщиками у горизонта в качестве герольда, прошло перед луной; настал полный мрак, одновременно в её слух ударился тяжёлый хлопок от падения, а за ним сильный плеск и громкий испуганный вскрик мужчины. Ледвина в ужасном страхе отскочила от окна и хотела бежать за помощью, но колени донесли её только до середины комнаты, где она рухнула, не потеряв, однако, сознания. Тогда она в крайнем ужасе принялась непрерывно кричать, срывая голос, и через минуту вокруг неё собрались мать, сестра и почти весь женский персонал. Её подняли, отнесли на кровать, думая, что она бредит, потому что она непрерывно и с ужасом восклицала: «Откройте окно! — в реке — он лежит в реке», — и пыталась вырваться. Мари, от испуга ударившаяся в слёзы, оказалась, однако, первой, кто в шумной суматохе различил крик с реки. Окно распахнули, и вскоре замковая прислуга, ещё совсем заспанная, с палками и баграми потянулась к берегу. Быстрая лошадь вынесла путника из волн, куда он угодил вслед блуждающему огоньку проводника, потому что ехал за ним вплотную. Он стоял, вымокший, рядом с фыркающим животным и как раз хотел, тревожась, снова броситься в поток, чтобы спасти уплывающую человеческую жизнь, потому что чужой берег ничем ему не мог помочь.

Тереза, ломая руки, стояла у окна и прислушивалась к голосам ищущих через звуки бури, которая меж тем разразилась с чудовищной силой: гром рокотал не переставая, вода плясала, безобразно ликуя над своей добычей, и бросала пенные брызги в глаза тем, кто пытался её отнять. Приезжий стоял на берегу, дрожа от холода. Он не желал идти в замок, а требовал лодку, чтобы плыть по бушующим волнам. «Хотите и себя отправить на тот свет? — спросил старый управляющий. — Мне кажется, достаточно одного покойника.» — «О Боже! — горько воскликнул приезжий, — я так его уговаривал; он не хотел покидать мать-старуху, которая боится грозы. Во имя Бога, лодку, дайте лодку!» — «Лодку вы не получите, у нас её нет», — сказал управляющий. Приезжий посветил ему фонарём в лицо, и поскольку в обманчивом свете ему показалось, что тот смеётся, он как бешеный схватил его за грудки и закричал: «Лодку, или ты отправишься туда же!». Твёрдо глядя ему в глаза, управляющий повторил: «У нас нет лодки». Приезжий спросил с сильным сомнением и растерянно: «Как же вы сюда попали?» — «Вон по тому мосту», — отвечал управляющий. «По мосту», — повторил приезжий, словно парализованный, отпустил его и в крайнем беспокойстве присоединился к поискам. «Я что-то нашёл», — крикнул кто-то и выбросил на берег белый предмет, в котором опознали шапку пропавшего. В этом месте принялись искать более тщательно, однако багры напрасно шарили в пенистой воде. «Мы его не найдём, — крикнул другой, измученный бесплодной и практически бесцельной работой, — буря слишком разгулялась.» — «И вода его не отдаст, — крикнул другой, — в этом году она ещё не получала человечины.» — «Правда?» — откликнулся ещё один, и приезжий с ужасом увидел, что после этого замечания общее усердие явно погасло. Он предлагал больше и больше денег, и в угоду ему поиски продолжались, но так вяло, что вскоре люди только для вида хлопали по воде палками и баграми.

Тем временем Тереза не отходила от окна. «Я ничего не слышу», — жалобно сказала она, обернувшись к Ледвине, которую к своему ужасу обнаружила полуодетой и готовой встать с постели. Она быстро закрыла окно и силой вернула дрожащую сестру в постель, чему та скоро подчинилась с тем, однако, условием, чтобы ей немедленно сообщали все новости. Тереза всё обещала, считая, что не погрешит против совести. Она, сделав большое усилие, взяла себя в руки и наговорила Ледвине много утешительного в духовном и земном смысле, пока та, наконец, не стихла совсем и не заснула от крайнего изнеможения. Тогда она ушла приготовить тёплую комнату и постель для приезжего, который наконец, спустя несколько часов, явился насквозь промёрзший и внутренне дрожащий. Затем она легла сама, чтобы утро подарило ей немного отдыха перед тем, как день снова потребует от неё все силы, предварительно поместив сиделку по соседству с покоями Ледвины.

Пробило семь, когда Минхен на цыпочках прокралась в комнату, но барышня встретила её уже полностью одетая.

«Что нового, Минхен?» — спросила она взволнованно и пристроила последнюю шпильку. «Чужой господин в полном порядке», — ответила девушка. «А проводник?» — спросила Ледвина. «Бог его знает», — сказала Минхен, и обе замолчали. «Не приходится ждать добра», — сказала затем Минхен и горько заплакала. Ледвина, неподвижно глядя перед собой, спросила: «Известно, кто это был?» — «А как же, — ответила девушка, всхлипывая, — это Клеменс старой Лисбет; о Господи Боже, что будет с бедной старухой!» — и заревела в голос. Ледвина села на кровать и опустила лицо в белые подушки, потом поднялась, белая как снег, и сказала: «Да, Бог должен это знать», — взяла со стола носовой платок и медленно вышла. В гостиной все собрались за завтраком, когда Ледвина вошла. Приезжий, красивый почти ослепительно, встал и поклонился. Карл сказал с достоинством и учтиво: «Это моя старшая сестра, — и, обращаясь к Ледвине: — Граф Хольберг». Опять все уселись за обильный стол, и продолжился разговор, несколько подавленный, о разных гёттингенских происшествиях как о единственном известном предмете, общем для обоих.

«Фройлайн Мари, осторожно», — сказал приезжий серьёзно, повернувшись к Мари посреди разговора, когда она принялась подносить ко рту открытый перочинный ножик, проверяя сталь. Мари покраснела и положила ножик.

— Совершенно верно, её зовут Мари, — сказала г-жа фон Бренкфельд, вежливо улыбнувшись.

— Думаю, что смогу назвать вас всех по именам, — живо откликнулся граф и обвёл собравшихся сияющим взглядом, — Штайнхайм точен в описаниях; поверите ли, что я всех вас тотчас узнал?

— Вы много общались со Штайнхаймом, — сказал Карл.

— О да, — быстро ответил Хольберг, — в последний год ежедневно или, скорее, почти целыми днями. Я даже ему в угоду слушал лекции, вообще-то мне совсем ненужные. — Карл сухо рассмеялся.

«Пока там были вы, — продолжал граф, — к нему, правда, было не подступиться, потому что его сердце открыто многим отсутствующим, но всегда лишь одному из присутствующих. У меня не было предлога навестить его, а на наших коммерсах он совсем не появлялся. Но теперь, — добавил он, сверкнув молниеносным взглядом, — теперь, думаю, я могу сказать, не обманывая ни себя, ни остальных, что мы с ним очень дружны. — Я сразу полюбил его, с тех пор, как впервые встретил его в библиотеке. Он сидел у окна и читал "Венецианского купца" Шекспира, пьесу, которая в то время парадоксальным образом не так мне нравилась, как прочие произведения этого гиганта; потому что, — продолжал он, по-детски смеясь, — я, к сожалению, то и дело на краткое время облачаюсь в модный костюм, вот и тогда я красовался в дико-романтическом, цвета грозовых туч, расшитом змеями и демонами; зрелище было, должно быть, роскошное!»

Он довольно осмотрелся и, увидев замешательство г-жи фон Бренкфельд, никак не знавшей, что на это отвечать, дружелюбно кивнул и сказал: «Да, сударыня, именно: в N. одно время был в моде такой фасон, что люди откладывали голову в сторонку, стаями отправлялись в леса и вместо грибов искали откровения из мира духов, и я в этом участвовал, потому-то "Венецианский купец" пришёлся мне не по вкусу: там нет ни капли потустороннего. Так что я привязался к читавшему и хотел как следует блеснуть суждением, но испанская поговорка гласит: порой идёшь стричь и возвращаешься остриженным; теперь скажите мне, любезная сударыня, как можно при несокрушимом в остальном рассудке время от времени впадать в полное сумасшествие?»

Карл призвал на помощь смех и сказал: «Штайнхайм очень усердно пишет о вас». — «Знаете ли вы и моё имя?» — спросила г-жа фон Бренкфельд в замешательстве, не заметив неуместности вопроса. Приезжий покраснел и сказал: «Что вы имеете в виду, сударыня? — Затем он опустил глаза и добавил скорее скромным тоном: — Разве вы не празднуете день ангела 19 ноября?» — «Совершенно верно, — откликнулась г-жа фон Бренкфельд, — меня зовут Элизабет.» — «Трёх барышень, — продолжал граф, — зовут, кажется, фройлайн Тереза и Мари. Имя третьей трудно запомнить, боюсь перепутать; кажется, оно звучит как Лидвина или Ледвина.» — «Точь-в-точь последнее», — сказала мать и взглянула на Ледвину, а граф с дружелюбной улыбкой наклонился в её сторону, чего она, однако, не заметила, потому что как раз думала о радости Терезы, довольная, что это успокоительное масло пролилось на её, как она думала, всё ещё бурные волны.

«Не можете сказать, — спросил Карл, — когда сюда приедет Штайнхайм?» — «Разумеется, как можно скорее», — ответил граф с долгим выразительным взглядом. Карл изогнул губы и сказал: «Я планирую маленькое путешествие, так что мы можем разминуться, но я отложу его или совсем не поеду, смотря по обстоятельствам.» — «Путешествие? Куда?» — удивлённо спросила Ледвина, и Карл откликнулся отрывисто, с досадой: «По Гарцу, возможно, — и, обращаясь к графу: — Мы надеемся принять здесь вас обоих одновременно.» Граф сказал дружелюбно, откинув с широкого лба чёрные волосы: «Видите, как хорошо ко мне относится Штайнхайм; но мне следует самому знать, какой риск я могу себе позволить. Если бы вы теперь меня выдворили... — Г-жа фон Бренкфельд хотела вежливо прервать его, но граф продолжал: — Я испортил себе заветное удовольствие: хотел сделать сестре сюрприз ко дню рождения; отсюда несчастная мысль воспользоваться прекрасной ночью.» Тут он вдруг помрачнел, встал и вышел.

«Как он тебе нравится?» — спросила г-жа фон Бренкфельд Ледвину, словно высвобождаясь из глубокого стеснения. Та со странной улыбкой покачала головой и сказала: «Ещё не знаю, но он совсем особенный.» — «В нём есть что-то ребячливое, — вмешался Карл, — но это от болезни.» — «Он болен? — спросила Ледвина, насторожившись, — однако он выглядит очень свежо, чуть ли не слишком свежо.» — «Ах, Боже, куда там свежо, — возразил Карл, — я по-настоящему испугался, увидев его. Когда я был в Гёттингене, он всегда был мертвенно бледен; поэтому его долго звали Pallidus, пока не стало не до смеха, но теперь... — Карл с серьёзным видом смолк и затем продолжил: — Мне вспомнилось, как мы однажды устроили хорошую пирушку в Саду Ульриха[*] и, когда многие из нас нарвали по дороге букеты полевых цветов, один, наконец, задал вопрос, что такое, собственно, так называемый Цветок мёртвых[**], потому что многие называют так тёмно-красный мак самосейку, другие — светло-красный кермек, а кто-то — только жёлтые высокие цветы; и как он тут сказал с печалью: "По-моему, этого имени прежде всех заслуживает светло-красный кермек, ведь светло-красный цвет и есть цвет мертвецов. Боже мой, как красив бывает Цветок мёртвых перед самым увяданием!". Потом он отстал и притих на весь вечер, потому что его отец вопреки воле всей родни вместе с красивой, умной женой привёл в семью чахотку.»

= = = = = = =

[*] «Цветок мёртвых» (Totenblume) — бархатец (tagetes). По-немецки называется также «студенческим цветком». Мак самосейка по-немецки — «трепливая роза» (Klatschrose). Под «Widerstoß», кроме кермека, может подразумеваться смолка клейкая (мелкая дикая гвоздика).

[**] Сад Ульриха (Ulrichs Garten) — ныне зал Городского собрания. В то время — участок перед восточными воротами Гёттингена, предназначенный для студентов. С 1794 г. им владел Иоганн Генрих Ульрих, устроивший там бильярдные столы (в городской черте бильярд был запрещён как азартная игра). В Садах Ульриха в начале XIX в. устраивали свои собрания студенческие землячества и корпорации.

= = = = = = =

«Я считаю, это никуда не годится: ты используешь грубые выражения, Карл, — сказала Тереза, которая уже несколько минут как очнулась; — в мире и так хватает дурного, не следует вдобавок сорить словами.» Карл сказал обиженно и потому холодно: «Может быть, я должен был назвать это безумием, учитывая его личность; тогда мне следовало предположить в нём навязчивую идею, что она здорова. Меня, по крайней мере, и самая сильная страсть не заставила бы сознательно отравить весь мой род.» Тереза, по понятным причинам сильно благоволившая Хольбергу, на этот раз сказала быстро и совсем опрометчиво: «А если он вдобавок совсем не может любить, а потому не может и жениться?» Карл остановился, посмотрел на неё насмешливо, тихонько постучал ей по лбу пальцем и сказал с выражением: «О слепота мирская, как ты блуждаешь в потёмках!» Тереза недовольно отодвинулась, но ничего не сказала, потому что ей было невероятно досадно как раз сейчас ляпнуть глупость, и ещё досадней было Ледвине, которая, в сущности, считала сестру не только богаче сердцем и душой, но и, с её здравым смыслом, в целом умнее образованного, сильного, но в своей зачастую чрезмерной самоуверенности ограниченного брата. «Так или иначе, — серьёзно продолжал Карл, — в общем, вся семья сгорела от избытка духовности и слабости, словно метеор, осталась одна сестра, да и у той Цветы мёртвых уже расцвели на щеках. Смерть и ему уже часто подступала к самому сердцу, а теперь сидит у него внутри.»

В дверь постучали, и на цыпочках вошёл батрак. «Ваша милость, — начал он, — чужой господин спрашивает, есть ли в деревне люди, которые за деньги и за спасибо поищут ему Клеменса. Если надо, пусть так и будет, но они его не найдут, река слишком длинная, он уж, небось, за десять часов отсюда.» — «Я поговорю с чужим господином, — сказала г-жа фон Бренкфельд, — ступайте», — а когда батрак вышел, она молча посмотрела на детей и затем сказала: «Ужасно беспокоен! Думаю, мы не долго сможем ладить друг с другом». Потом она пошла урезонивать графа.

Карл посмотрел ей вслед и сказал, вымученно смеясь: «Я только рад, что этот визит не ко мне, я опасался всего такого. Хольберга ведь всю жизнь баловали. Из нас он нравился, наверно, четверым. Мы решили превратить его в настоящего бойкого повесу. И он как следует всё выполнял, но посреди наилучшей пирушки что-то, обычно пустяк, могло вдруг так глубоко и странно его затронуть, что он портил нам всё удовольствие своим экзотическим настроением; иногда это интересно, однако всегда жутко неудобно, к тому же он никогда не мог усвоить, что такое студенческая жизнь, и на всех сборищах сидел паинькой, как среди филистеров, оставался при points d'honneur[*] беззлобен и доверчив, как среди братьев, и мог бы заработать себе самые скверные неприятности, но все его знали и щадили.» — «Значит, его очень любили?» — спросила Тереза. — «Ещё как, — откликнулся Карл, безуспешно искавший по всей комнате потерявшийся кисет, — к тому же быть одновременно доверчивым и благородным — вероятно, самый надёжный путь ко всеобщему уважению, в этом есть что-то королевское.»

= = = = = = =

[*] Случаях, задевающих честь (фр.).

= = = = = = =

А. фон Дросте. Ледвина (4)

Ледвина почувствовала неприятное отрезвление. Она не отвечая наклонилась к полу за клубком ниток.

«Но, Бог мой, — воскликнула г-жа фон Бренкфельд, которой это быстрое движение открыло её не до конца ещё высохшие туфли, — ты же совсем мокрая!» — «Я немного промокла», — ответила Ледвина, совсем подавленная неприятными чувствами. «И сидела мокрая всё это время, — продолжала мать с упрёком, — немедленно ложись, ты же, Господи Боже, сама отлично знаешь, как мало тебе надо.» — «Да», — коротко сказала Ледвина и поднялась, чтобы избавить себя в этом раздражённом состоянии от всяких дальнейших разговоров. «Но только чтоб легла, и выпей чаю», — крикнула мать ей вслед. Она обернулась в дверях и сказала с принуждённой приветливостью: «Да, конечно». Тереза последовала за нею.

— Ты ещё не выпила, — произнесла Тереза с мягким упрёком, когда через полчаса снова вошла в комнату со стаканом воды и увидела, что чашка, предусмотрительно наполненная ею перед уходом, ещё не тронута; — если сейчас войдёт мать, — продолжала она, — сама знаешь, как она держит слово.

— Ах, Боже, я ещё не выпила? Если сейчас войдёт мать! — повторила Ледвина, пробуждаясь от глубоких раздумий, и вмиг протянула Терезе опорожнённую чашку; — мне так жарко, — сказала она затем, беспокойно отбросила половины белого полога широко в стороны и положила сестре на колени горячие руки.

«Ты пьёшь слишком быстро», — сказала та. — «Вот бы стакан воды», — проговорила Ледвина. «Пей свой чай, он тебе гораздо полезней, — ответила Тереза сочувственно, — уж такую-то жертву ты можешь принести своему здоровью, это ведь только маленькое желание.» — «О, оно тоже родилось всего лишь повыше сердца, — улыбнулась Ледвина, — а теперь сядь как следует ко мне и говори мне о чём-нибудь. Лежать в постели так противно; пока далеко до темноты, а потом ещё долгая ночь.»

Тереза села на край кровати и невольно сильно вздохнула. Ледвина улыбнулась снова и очень приветливо, почти радостно. «Этот день, — затем глубокомысленно сказала Тереза, — был внешне так незначителен, и всё же внутренне так богат; так много было продумано и даже сказано такого, что годами не удавалось прояснить, — словно фокус долгого времени.» — «Точно, много всего», — выжидательно откликнулась Ледвина, у которой в тот момент на уме было лишь одно, что тихо её волновало. «По мне, — продолжала Тереза, — лучше бы этот парень выглядел чуть менее импозантно, чтобы его чуть меньше почитали. Все обращаются к нему, и мать каждый раз краснеет, когда он с благосклонной миной говорит: доложите об этом моей матушке!»

Ледвина, как сказано, пропустила мимо ушей часть предыдущего разговора, к которой это относилось, и сейчас её дух по-прежнему держался другого направления. Из-за его глубоких страданий она совсем не поняла сказанного. «Да, — произнесла она, всё ещё в тихой задумчивости, — наговорили так много разного, что первое забыли за последним. Интересно, изменился ли Штайнхайм. — Тереза зарделась. — Мне этого совсем не хочется, — продолжала она, — мне всегда казалось, что от этого он бы только проиграл.» Тереза не без труда вновь наполнила чашку. «Я словно вижу его, — опять заговорила Ледвина, — как его спрашивают и этот милый, искренний человек даёт дружелюбный ответ; если некоторое время представлять себе это, наступает полный покой.» — «Возможно», — сказала Тереза в тревоге. Ледвина подняла взгляд. «Ты так не думаешь?» — спросила она серьёзно. «Нет, почему», — сказала Тереза, смешавшись ещё сильней, и смолкла совсем не к месту. Но Ледвина приподнялась и судорожно схватила её руки. «Прошу, прошу, — произнесла она строго и тревожно, — молчи, только не лги», — и с тихим возгласом глубокой печали Тереза упала к ней на грудь, плача и всхлипывая так, что полог дрожал. Ледвина прижимала её к себе, её лицо поднялось над сестрой, как освещающая и стерегущая луна. После долгого, прочувствованного молчания они отпустили друг друга и постарались вернуть себе утраченное самообладание: одна — улёгшись на шёлковое одеяло, другая — поправляя ленту чайника, которую отвязала вместо того, чтобы подтянуть, потому что как раз лучшим, самым замечательным людям свойственно стыдиться, если мгновенная утрата самоконтроля выдала мягкость их сердца, в то время как нищие духом того сорта, которым не обещаны небеса, век не могут забыть, если однажды напали на трогательную мысль, как слепая курица — на зерно.

«Я часто казалась себе смешной и тщеславной, — заговорила наконец Тереза, — тебе тоже?» — Ледвина невольно рассмеялась и вопросительно взглянула на неё. Тереза продолжала: «Всем темно, одной мне ясно; горько, Ледвина, замечать такие вещи в полном одиночестве, это совсем сбивает с толку. У меня всегда всё внутри кипело, когда та или другая из наших знакомых хвастала выдуманными победами. Это так некрасиво, так пошло. Скромность в наши дни не даёт больше никакой защиты, а для меня это было бы так печально. Ах, Ледвина, может, я всё себе напридумывала? Мне ведь не на что опереться, кроме глубокого убеждения.»

«Строй свой дом, — сказала Ледвина с чувством, — ты опираешься на хороший фундамент, скрытый, но прочный, он под тобой не просядет.» — «Он никогда не говорил мне ничего такого», — отозвалась Тереза, в то время как её взгляд, казалось, готов был прожечь пол. — Ледвина произнесла задумчиво и ласково: «Для другого ничего, для него всё. Был бы это другой, и убеждения не было бы. Ах, Тереза, ты будешь очень счастлива; говорю это прямо и не стыжусь. Мы ведь все ищем, пусть обычно инкогнито, только я оставила поиски, потому что знаю, что не найду.» — Тереза смиренно возразила: «Но я и не могу требовать столько же, сколько ты.» — «Ну, это пустяки, — ответила Ледвина с лёгким упрёком, — ты сама этому не веришь; ты приятнее Богу и людям, я же знаю.» Тереза по-настоящему испугалась и хотела её перебить, но Ледвина серьёзно подняла узкую белую руку и продолжала: «Но в моём шальном глупом характере столько острых углов и тёмных закутов, что душа, во всём к нему прилаженная, должна иметь странные очертания.» — Потрясённая Тереза схватила её руки и сказала, словно из робости отворачивая лицо то в одну, то в другую сторону, чтобы скрыть признаки сильнейшего волнения: «Ах, Ледвина, не собираюсь даже говорить сейчас, как тебя любят многие, но и ты найдёшь того, кто останется тебе единственно мил. Такую чистую и тихую мольбу Бог не пропустит мимо ушей.»

Ледвина, для которой разговор стал слишком тяжёл, сказала с легкомысленным видом: «Конечно, ведь говорится, что нет горшка до того плохого, чтобы к нему не нашлось крышки, но Бог знает, где живёт мой суженный; может, он в эту минуту охотится на тигра, сейчас как раз сезон, а потом, думаешь, любовь Штайнхайма осталась незамеченной? Ничуть не бывало! Разве я до сих пор обмолвилась тебе хоть словом? Однако уже год как мне всё ясно, и мысленно я вас не отделяю друг от друга. Но как, по-твоему, может наша мать, исходя из простых, пусть самым верных, признаков, заговорить о столь деликатном предмете — или Карл с его почти преувеличенным чувством чести и приличия? Часто я, внутренне посмеиваясь, наблюдала их старания не показаться ни намеренно навязчивыми, ни равнодушными. Поверь мне, если бы Штайнхайм смог тебя забыть или оставить, они оба молчали бы и терпели, но их вера в людей погибла бы, как и твоя.»

— Но и сегодня, когда решающий момент так близко, — возразила Тереза подавленно, — ни в лицах, ни в словах — ни малейшего признака.

— О Тереза, — сказала Ледвина с улыбкой, — видно, любовь людей глупит. По-твоему, ничего не значит, когда избегают произносить его имя, когда осторожно, коварно обходят молчанием само посещение, хотя оно, безусловно, было главным в письме? Говорю тебе, Тереза, я ничего не знала, когда вошла в комнату, но вздрогнула и стала напряжённо ждать обнаружения тайны с каждым словом, особенно у нашей матушки на лице бушевало целое море чувств.

Тереза тем временем понемногу подняла голову и теперь глядела на Ледвину с пристальной надеждой, как дитя на отца, когда заметит, что тот собирается ему что-то подарить. «Ну, на том и порешим, да я и не могу думать иначе, — произнесла она стыдливо, — но пожалуйста, пожалуйста, не станем больше об этом!» Через несколько мгновений она хмуро продолжила: «Не стоит вцепляться в подобные надежды, удача — вещь круглая.» Тут она замолчала, взяла блюдце и чайник, словно собираясь налить чая, а затем сказала: «Сейчас вернусь», — и вышла, потому что от дрожи не могла поднять чайника.

Спустя долгое время она опять вошла тихими шагами, сильно наклонясь вперёд и напряжённо всматриваясь в сестру, потому что думала, что та могла заснуть, и не осмеливалась приблизиться к ней из-за свежего вечернего воздуха, которым дышала её одежда после прогулки снаружи; теперь она вновь стала тихой и заботливой, как прежде, потому что эта прекрасная, чрезмерно верная душа жила двойной жизнью — одной для себя, другой для остальных, причём первая выступала на первый план только для борьбы за вторую, да и то держа вместо меча пальмовую ветвь страстей Господних. Так она постояла сколько-то, ни одна завеса не зашуршала, а доносившееся до неё глубокое тяжёлое дыхание принесло ей вместе с уверенностью, что сестра спит, печальную заботу. Она тихонько села у одного из окон. Солнце заходило, его последние лучи высветили иву на противоположном берегу. Вечерний ветер шевелил её ветви, так что они, выходя из сияния, показывались в своём естественном цвете и потом возвращались в расплавленное золото. Для больной, перевозбуждённой души Ледвины эта мерцающая игра природы легко могла превратиться в мрачный образ ввергнутого в испепеляющее пламя, который напрасно пробует вырваться, потому что укоренён в почве страдания, но Терезе стало неописуемо хорошо от созерцания чисто струящегося небесного золота и вообще прелестного разноцветного ландшафта, её мысли стали тихой и горячей молитвой, а её взгляд был прикован к вечерней заре, словно стена между небом и землёй там была тоньше; кроме того, ей казалось, что лучи её вздохов тоже устремлялись ввысь, и она приложила горящее лицо к стеклу, но, когда солнце совсем ушло и вечернее небо начало утрачивать его краски, её крылья тоже опустились, подавленность вернулась, она не знала почему. Скот медленно, с мычанием втягивался во двор, одновременно закатный свет поднялся выше, и свежий ветер погнал розовое стадо в сторону замка. «Значит, будет славный день», — произнесла она довольно громко, имея в виду погоду, и испугалась, что забыла о спящей, но одновременно её охватила неописуемая уверенность, и эти непроизвольно вырвавшиеся слова представились ей словно наитием свыше. С этого момента она сделалась совершенно спокойна и осталась спокойной до часа, решившего её судьбу.

Так и у самых ясных, уверенных в себе душ есть минуты, когда их мощно касается вера в скрытое духовное отражение всех вещей друг в друге, в много раз осмеянный оракул природы, — а если кто-то станет возражать, значит, его час ещё не настал, но неминуемо настанет, окажись он даже последним.

А. фон Дросте. Ледвина (3)

«Ты тогда хотела дожить до ста лет, — засмеялась Мари, — подумай, Карл, Ледвина сказала, что доживёт до ста, если каждый день будет гулять; старый Нобст из "Друга детей"[*] тоже так делал.»

= = = = = = =

[*] «Друг детей: книга для чтения в сельских школах» в двух частях (1776 и 1779) Ф. Э. фон Рохова (1734–1805) — первая немецкая книга для чтения в народных школах. Обнаружив, что для реформы сельского хозяйства в его поместьях крестьяне и батраки недостаточно образованны, Рохов в 1773 г. основал образцовую школу, а затем ещё несколько. «Друг детей» использовался в них как учебник. Впоследствии он много раз переиздавался, ему подражали другие авторы. Вместо библейских в этом учебнике использовались светские тексты, учитывавшие круг понятий и быт крестьянского ребёнка. Помимо обучения грамоте они воспитывали нравственные понятия и боролись с предрассудками.

= = = = = = =

Мать сказала, словно не заметив слов Ледвины: «Он по снегу отправился в Эмдорф».

«Он прожил довольно долго, — сказал Карл, — думаю, ему было уже за восемьдесят, мне столько не прожить.»

Между тем Ледвина, глубоко уязвлённая, склонилась над выдвинутым ящиком. У неё словно пытались отнять душераздирающий, но дорогой подарок пожертвованной жизни, а она крепко прижимала его к себе. В действительности смертельная болезнь этого дорогого ей человека, супруга старой Лисбет, могла иметь много причин, как почти всегда у очень старых людей, поэтому г-жа фон Бренкфельд расхожим, однако ложным знаком участия, уязвляющим сердце вместо того, чтобы его исцелить, и возмущающим вместо того, чтобы тронуть, попыталась лишить наиболее вероятную причину самой сути её святости, оставив ей лишь ореол последнего знака привязанности.

Тем временем к Ледвине подбежала Мари и стала донимать её, твердя среди смеха вопрос: «Ледвина, тебе, небось, очень страшно умирать? Ты сколько лет хочешь прожить, а, Ледвина?».

Ледвина, которой в волнении казалось, что на неё обращают даже больше внимания, чем на самом деле, охотно ответила бы, но боялась, что у неё задрожит голос; она поворачивалась то туда, то сюда, но ребёнок, проскользнувший ей под руку и теперь прижатый к ящику, всё время смотрел ей в глаза, бесконечно повторяя свои вопросы и громко хихикая. Наконец она сказала довольно твёрдо и, от напряжения, громче обычного: «Я немного боюсь смерти, как, наверное, почти все люди; потому что обратное было бы противо- или сверхъестественно. Первого я себе не пожелала бы, а второго можно достичь только очень долгой или очень праведной жизнью». Малышка выскользнула обратно и со смехом побежала к своему стулу.

Ледвина тоже приободрилась, пока говорила, и довольно непринуждённо вернулась на свою софу. Карл, для которого, стоило ему получить требуемые сведения, остаток разговора по большей части не имел смысла, так что он возвращался к своим мыслям, сейчас остановился и сказал: «Старик был настоящий философ; он мог бы задать задачку нашим учёным. Я уже три года студент, и наши профессора целыми днями гоняются, как Диоген с фонарём, за бесполезными вопросами, но мне до сих пор редко попадались настолько же каверзные, как те, что старый гений умудрялся извлекать из всего подряд. И он ведь сам научился играть на кларнете». — «Он дудел на нём ещё в молодости», — вмешалась Мари. Карл нетерпеливо повертел в руках трубку и быстро продолжал: «Но что смешно: он знал и все ответы, и они его всегда удовлетворяли, хотя ответ никогда не бывал так же остроумен, как вопрос. Всё-таки высокомерие откладывает свои яйца во все гнёзда».

«Старого Франца очень любил твой покойный отец», — сказала г-жа фон Бренкфельд мягко, но серьёзно. Карл ответил с полным простодушием: «Да, Франц ведь, не считая учёбы, воспитывался практически вместе с ним, это его и сподвигло». Потом, сам собой очнувшись и с редким нежным выражением, продолжил: «Когда он рассказывал, как они тайком вместе курили из выдолбленных каштанов и были друг другу верной опорой в озорстве и наказании, у меня всегда становилось так странно на душе; да, вместе с этим человеком для меня погибло много милых минут».

«И для меня, — сказала мать, с силой удержав слёзы, — да и старая Лисбет с тех пор совсем одряхлела.»

«Во вдовах вообще есть что-то диковатое, обычно неприятное, — заметил Карл, снова отвлёкшись, — особенно, пока дети несовершеннолетние.» — «Что такое несовершеннолетние?» — перебила Мари. — «Чаще всего им не хватает сил, и в любом случае глаза света, которым они всегда как бельмо, видят их лишёнными и мощи, и великолепия; видят, как они обращаются с должниками до преступного сурово, и всё во имя долга. Наверное, иначе нельзя, но обычно в результате что-то в них черствеет. Никакой женщине власть не идёт на пользу.»

«Вдовы хорошие», — сказала Мари обиженно, и Карл, не видя связи, вскинулся: «Дети тоже, когда держат рот на замке», — но тут, бросив взгляд на свою мать, содрогнулся от двойного испуга. Г-жа Бренкфельд всеми силами старалась подавить скорее печальное, чем гневное чувство, которое считала несправедливым, потому что Карл в целом был прав и, конечно, говорил без задней мысли; но то, что она была вынуждена выслушать резюме неприятного положения, которое среди запутанных, вследствие добродушия её покойного супруга, имущественных обстоятельств, в тяжелейшей внешней и внутренней борьбе отняло у неё восемь лет жизни, всё здоровье и часто вынуждало поступиться самыми святыми чувствами, причём выслушать как раз от того, кому она с радостью пожертвовала всем, — это окутало её душу печалью и одиночеством, которых не могли развеять все лучи послушания и любви её детей. Для неё-то вдовья вуаль из траурного флёра стала свинцовым саваном, едва не раздавившим даже честь, потому что её супруг из-за непомерных долгов после смерти разорил людей, которым при жизни желал помочь. Он забрал с собой благодать и оставил опекунам и своей бедствующей вдове проклятие. К тому же её в остальном сильное сердце с некоторых пор питало большую слабость к Мари, единственной из её детей, для кого она была всем и во всём, в то время как сердца остальных начали сильно привязываться к чужим идолам. По отношению к дочерям это чувство было менее мучительным, потому что разностороннее и изощрённое знание света у матери и безусловное послушание уравновешивали возможное преимущество глубокомыслия и нежности у Ледвины, ясности ума и рассудительности — у Терезы, но возвращение Карла, которого университет полностью сформировал согласно его личным задаткам, вернув ей, тем не менее или, может быть, поэтому, несколько слишком зрелым и слишком свободным, стало для неё вместо торжества вдовьей власти её мучительными похоронами, пусть только по внутреннему убеждению, потому что Карл теперь старался из чувства долга и намеренно быть тем, чем его раньше делало самое робкое благоговение; но как раз это постоянно проглядывающее стремление, эти частые неудачи из-за недоразумений, вызванных отсутствием пристального, боязливого детского внимания, эта обнаружившаяся с тех пор сплочённость и взаимопомощь брата и сестёр ясно говорили ей, как ненадёжно сидит корона у неё на голове, поддерживаемая лишь сознательной, но долгом продиктованной верноподданностью.

Карла она в качестве пышного, но нежного парникового растения проводила на волю слезами, заботами и благословениями и не могла скрыть от себя, что если бы сейчас отпустила его без чего-нибудь одного, ему не хватало бы только последнего, да и то из рассудительности и религиозности, а не от того робкого набожного чувства, которое без материнского благословения видит мир скопищем хищных зверей. Мари он терпел явно только из уважения к ней, и надо же было его раздражению вырваться при случае, в котором та проявила себя чуть ли не как единственный её ребёнок — однако именно тут она ничего не могла сказать, не совершив крайней бестактности. Карл и тут понял её чувства только в общих чертах, в их зачатке и вовсе не стал следить за их развитием; он ходил туда-сюда, курил и был ещё несколько озадачен, однако совершенно спокоен. Ледвина, вероятно, уяснила всё это благодаря предельной восприимчивости, но струна, больно задетая до того, ещё продолжала звучать так громко, что пока перекрывала любой иной звук. Она и вообще могла очень долго носиться с одной мыслью и часто доканчивала завтрак, когда другие давно проглотили солидный обед, незначительный чай в сопровождении множества занятных кондитерских изделий и садились ужинать. Только Терезе, которая всегда подобно ангелу держала перед родными огненный меч, а над ними — оливковую ветвь, пришлось нести всю тяжесть этого мгновения, мучительно подыскивая мудрые, успокоительные слова.

— Почему ты всегда выбираешь неприятную дорогу вдоль реки, Ледвина? — заговорила г-жа фон Бренкфельд, взяв себя в руки, так как молчанию не видно было конца.

— Просто мне очень нравится этот путь, — откликнулась Ледвина, — думаю, во многом из-за воды.

— Река у тебя прямо под окнами, — сказала мать, — но под неё так удобно размышлять, что легко зайти дальше, чем следовало бы.

«Должен признаться, — сказал Карл, — здешняя местность мне, особенно сейчас, кажется совсем жалкой. Ходишь, как по столу, впереди то же, что позади, то есть скорей ничего. Небо над нами и песок под нами.» — «В живописном отношении местность могла бы быть ещё хуже, чем есть, — сказала Ледвина, — но осталась бы мне мила; не стану говорить о воспоминаниях, живущих в каждом дереве, потому что в этом смысле с ней ничто не сравнится, но она как есть, здесь и везде, всё же сохранила бы для меня исключительную притягательность и ценность.»

— Chacun à son goût[*], — возразил Карл, — после исключения, которое ты только что сделала, не знаю, что тебя привлекает: колючий вереск или скучные ивы, или золотые горы, которые через час нам подарит волшебный ветер.

= = = = = = =

[*] У каждого свой вкус (фр.).

= = = = = = =

— Например, в ивах, — ответила Ледвина, — и по её лицу разлилось сумрачное, но подвижное оживление, — есть для меня что-то трогательное, это странная путаница природы: ветви цветные, листья серые — они кажутся мне красивыми, но слабенькими детьми, которым страх однажды ночью посеребрил волосы. И вообще глубокий покой на больших пространствах этого ландшафта: ни работ, ни пастуха, только всевозможные большие птицы и одиноко пасущийся скот, так что не знаешь, где ты — в глуши или в стране без обмана, где владения никто не сторожит, кроме Бога и общей совести.

— Нетрудно, — заметил Карл с улыбкой, — извлечь нечто красивое из того, в чём столь многое тебе мило, но, поверь, тогда лучше не ездить и за двадцать миль, иначе красивые романтичные одёжки спадут, и под ними откроется нагота полупустыни.

— В пустыне, — ответила Ледвина, тоже с улыбкой и словно мечтая, — в пустыне может тоже открыться большое и страшное очарование.

— Дитя, тебя понесло, — заметил Карл и громко рассмеялся.

Ледвина медленно продолжала: «Оказаться там внезапно, не зная похожих и всё-таки других местностей, а главное, не натерпевшись от них прежде, и вот кругом повсюду ничего, кроме жёлтой раскалённой поверхности песков, никаких границ, кроме неба, которому пришлось спуститься, чтобы положить предел бесконечности, и которое теперь пламенеет над ними; вместо облаков — движущиеся раскалённые столпы до небес, вместо цветов — змеи жгучих цветов, вместо зелёных деревьев — ужасные природные силы львов и тигров, проносящихся сквозь шелестящие дюны, как дельфины сквозь пену волн — вообще, это должно быть похоже на океан.»

Карл в удивлении остановился и потом с шутовской миной произнёс: «А что, если движущиеся столпы нанесут нам визит, или цветы пустыни обовьются вокруг нас, или ужасные природные силы захотят нас отведать?»

А. фон Дросте. Ледвина (2)

В светлой гостиной при появлении Ледвины что-то, видимо, было не как всегда, потому что её совсем не стали ругать — горький плод столь сладких ей, но подрывающих здоровье блужданий. Сестра Тереза, правда, была достаточно занята вылавливанием упавшей иголки, но и мать не сказала ничего, продолжала тихо вышивать и сильно моргала при этом — всегдашний признак гнева, растроганности или даже растерянности, потому что эта умная женщина, которой снискавшая всеобщее уважение и часто полная осложнений жизнь принесла совершенную власть надо всеми неуместными проявлениями душевных движений в поступках и словах, сама не знала, как тонок покров лица, наброшенный на её душу, и здоровому, пусть даже ещё неопытному, глазу достаточно было самого поверхностного знакомства, чтобы понимать её зачастую лучше, чем она себя понимала, постоянно отвлекаемая домом и детьми. Ледвине хотелось бы совсем незаметно присоединиться к обществу, но её рукоделье лежало в ящике стола, за которым сидела мать. Это было скверно; она пока что без единого слова тихонько опустилась на софу в затенённой части комнаты.

Маленькая Мари вбежала и набросилась на Ледвину с громким, несколько дурашливым смехом: «Ледвина, знаешь великую новость?» Ледвина переменилась в лице, как от испуга, в страшном напряжении ожидания, и мать быстро сказала: «Мари, принеси мне носовой платок, я оставила его в саду под ёлками!». Мари крутанулась на одной ножке, но всё-таки добавила: «Когда вернусь, ты давно будешь знать, потому что Тереза лопнет, если не расскажет». Она громко рассмеялась и немного неуклюже убежала.

«Ведите себя с ребёнком осторожней, — сказала мать серьёзно, — детские уши, как известно, самые чуткие, а мы, взрослые, часто прямо-таки безбожны в этом отношении; у Мари, по счастью, это просто дерзость, а не просыпающееся нескромное чувство, которое в лучшем случае опустошает душу. — Карл, — она повернулась к Ледвине, — получил сегодня письма, из которых среди прочего следует, что один его университетский знакомый, возможно, навестит его проездом; ты должна была слышать его имя, Рёмфельд, так называемый Красивый Граф. Карл иногда рассказывал о нём разные вещи, звучавшие очень романтично, и вы были настолько неосторожны, что дразнили им друг друга; я не против таких вещей, хотя в них не много смысла. По-моему, избежать бы дурного, а с бесполезным можно иногда и смириться во имя Божие. Должна признаться, что тогда я думала о Мари не больше вашего, но если предположить, что подобные тёмные вещи не могут оставить длительного следа в её ещё в высшей степени детской душе, как тогда ей объяснить, что она не должна повторять подобные разговоры, не поощрив этим — можно сказать, неизбежно — эти самые впечатления, потому что, как вы знаете, она достаточно ребячлива и бойка, чтобы презентовать графу его собственную биографию.»

«Надо ей сказать, — заметил Карл, непрерывно меривший шагами комнату, — чтобы она вообще ничего не передавала; сплетни сами по себе достаточно гадки.» — «А ты сумел бы внушить это настолько живому, простодушному ребёнку?» — резко возразила мать. «Мы же не сплетничали, когда были маленькими», — сказал Карл. Мать мгновение помолчала и потом промолвила примирительным тоном, как бы нехотя: «Она, похоже, резвее вас всех». Карл покраснел и сказал, отчасти размышляя вслух: «И довольно непослушна порой». — «Несколько непослушны все дети её возраста, — заметила мать строго, — к тому же она слушается меня с первого слова; если с другими дело обстоит иначе, наверно, виноваты обе стороны».

Оба недовольно замолчали, возникла тягостная пауза. «От кого у тебя письма?» — заговорила Ледвина тихо и робко. «Только одно, — сказал Карл, — от Штайнхайма; он получил хорошее место в Дрездене и по дороге туда заглянет к нам, потому что едет через Гёттинген, чтобы ещё раз сказать студенческой жизни вечное весёлое vale, а Рёмфельд, который родом из Дрездена, как раз уезжает оттуда, поэтому они отправятся вместе. Кажется, незваный гость уже тяготит совесть Штайнхайма.» Последнее он сказал, полуобернувшись к матери, которая при всём возможном и самом приятном гостеприимстве тем не менее всегда оставляла право приглашения всецело за собой.

— Мы ведь с ним уже знакомы, — сказала она и быстро добавила, прежде чем Карл успел ответить, что это опасение касается не самого Штайнхайма, а Рёмфельда: — Ледвина, где ты была сегодня после обеда?

— Ходила вниз по реке, — откликнулась Ледвина.

— Тебя долго не было, — заметила мать.

— Я долго пробыла у старой Лисбет, — сказала Ледвина; — мне там нравится.

— Да, они славные люди, — сказала мать; — немного горды, но их сословию это не вредит, это позволяет им оставаться честными во всех отношениях.

— Мне было очень печально, — заметил Карл, — обнаружить, что старая гвардия наших слуг почти вся полегла.

— Мне тоже, — сказала мать с живостью, — мне хотелось бы вернуть их из могилы, даже если бы пришлось взамен наполнить их гробы золотом. Мы так часто называли их в шутку, правда, беззлобно, фидеикомиссом[*], но и правда, подобные люди не столько препоручены Богом нашим заботам, сколько мы — их, и после ангела-хранителя нет более благочестивых пастырей, а после родительской любви — более чистой склонности, чем тихое и искреннее тёплое чувство таких старых преданных людей к древу рода, на которое их однажды привили, причём все другие желания и склонности, даже по отношению к собственной родне, растворяются в этом чувстве.

= = = = = = =

[*] Фидеикомисс — в германском праве неотчуждаемое имущество, обычно недвижимое, которое должно переходить внутри семьи по наследству в определённом порядке.

= = = = = = =

В конце своей речи госпожа фон Бренкфельд сильно расчувствовалась. Её голос был твёрд, но тихое движение самых прекрасных чувств в её серьёзных чертах придавало им неописуемое очарование. Ледвина между тем не отрываясь следила за матерью и побледнела — знак, что её захватила какая-то мысль.

— Да, — произнесла она теперь очень медленно, как будто её восприятие лишь постепенно открывалось во время речи, — это правда: хотя мы друг другу брат и сёстры, я, к сожалению, не уверена, решимся ли мы ради друг друга тотчас, без колебаний на самопожертвование, чему в жизни наших верных слуг есть бесчисленные примеры.

Карл взглянул на неё чуть искоса, а добрая Тереза протянула ей руку, поддерживая, и обе девушки кротко поглядели друг другу в глаза. Ледвина твёрдо сказала: «Да, Тереза, это так, но мы от этого не становимся хуже; просто старики лучше».

— На то она и верность хозяину, — заговорил Карл, — причём совсем особого рода, примерно как любовь к королевскому дому, за который любой с радостью принесёт себя в жертву, пускай порой от прекрасного древнего ствола отделяются совсем сухие или больные ветви; но мне старые люди всегда интересны, я охотней всего говорю с ними. Мне странно видеть, как целое поколение, в своих поступках обычно незначительное, много спустя после своей уже забытой смерти продолжает жить в этих нескольких седых, покосившихся памятниках, а тем более, если повезёт встретить живой монумент какого-нибудь великого духа прошедших времён. Подобные миниатюры от руки мне всегда дороже самой красивой галереи знаменитых биографий.

— А мне кажется, — сказала Тереза, — что у старых людей, почти как у детей, любимые грешки хотя часто обременительны, но по сути мягче или вроде как поверхностней, чем грехи молодости. Недостаточное внимание к удобству других — первое, что развивается у стариков, соблазняемых всеобщей заботой и горьким сравнением своей немощи с молодой силой их окружения, — корень всех бед, мелкий грешок, хотя большая мука для других.

— Последнее верно, — откликнулся Карл, — хотя не объясняет первого. Я, напротив, часто обнаруживал у пожилых многие грехи молодости в столь усилившемся и, главное, уродливо закосневшем виде, что это явление на краю могилы останется для меня одним из самых ужасных.

Г-жа фон Бренкфельд, родом из доброго времени, когда люди почитали не только родителей, но и старость, времени, ныне изгладившегося в этом отношении почти так же бесследно, как допотопное, скрипнула стулом.

Карл, ничего не замечая, продолжил свой спич: «У знатных честолюбие, которому ради величия так легко прощают не совсем хорошие вещи, становится самым возмутительным, безбожным тщеславием, у среднего сословия его и высмеиваемая, и хвалимая бережливость превращается в отвратительную жадность, при виде которой не знаешь, смеяться с Демокритом или плакать с Гераклитом, у простолюдинов легкомыслие, часто приятное, — в ужасающее бесчувствие и равнодушие к прежде самым близким и любимым людям, а зачастую находишь всё разом у всех сословий; и как детскость в их речах вообще редка, обычно это просто ребячливость, так они сами порой ребячливы и низки, потому что насквозь злобны.»

Он опять энергичнее зашагал по комнате.

«Все люди хорошие», — сказала Мари, севшая меж тем рядом с матерью и усердно вязавшая, так что г-жа Бренкфельд несмотря на раздражение чуть не рассмеялась, потому что, учитывая свойственное детям предвосхищение хода мысли, это была попытка защитить её. «Радуйтесь, что не были молодыми тридцать лет назад, — сказала она, — тогда люди в отношениях со своими родителями никогда не заносились. При тех порядках для одной стороны возражения исключались, а другая сторона редко давала объяснения.»

«Очень скверно, — произнёс Карл смягчившимся голосом, — что теперь это по большей части не так. Послушание родителям — это закон природы, почти столь же драгоценный, как совесть. Я убеждён, что корень почти всех свирепствующих сейчас нравственных зол заключён в пренебрежении им. Человек способен на многое и ко многому склонен, стоит ему попрать этот закон, пусть сколь угодно приличным образом. Закон природы — это что-то удивительное и трогательное.» — «К тому же, — сказала Тереза, — человек ведь должен подчиняться кому-то кроме Бога, это поддерживает в нём кротость и христианский дух.» — «Думаю, — добавила Ледвина, — что если есть какая-то причина тому, что Карл раньше сказал о стариках, её непременно надо искать в полном отсутствии предмета послушания; по отношению к правителю они его соблюдают, но не ощущая этого, потому что обычно все дела за них выполняют другие.» — «В основном верно, — заметил Карл, — за исключением тщеславия; — и быстро добавил: — nota bene, старый Франц ведь умер; как это произошло?» — «От воспаления лёгких», — ответила Тереза, и Ледвина, по лицу которой опять распространилась бледность, тихо добавила: «Он простудился, когда прошлой зимой хотел расчистить для меня в снегу дорожку».

Она встала и подошла к стоявшему в тени комоду, как будто что-то искала, потому что почувствовала, что слёзы, так легко выступавшие у неё на глазах, на этот раз стали им слишком тяжелы.

А. фон Дросте. Ледвина* (1)

= = = = = = =

* Анна Элизабет баронесса фон Дросте цу Хюльсхофф работала над этим фрагментом в 1819–1837 гг.

Лидвина из Схидама под Роттердамом (1380–1433) — католическая святая. Покровительница тяжело больных и тех, кто страдает за других, так как по легенде она исцеляла других больных кровью из своих ран. Возможно, у Лидвины был рассеянный склероз. День св. Лидвины у католиков — 14 апреля. Канонизирована в 1890 г., то есть после написания романа, но почиталась в Голландии со времени своей смерти. Имя «Лидвина» на древненемецком означает «расположенная к народу» или «плачущая от боли».

= = = = = = =

Поток тихо тянулся своим путём и не мог взять с собой ни цветка, ни ветки из тех, что отражались в его зеркале; лишь одна фигура, вроде молодой войлочной липы, медленно текла вверх по его струям. То был красивый, бледный образ Ледвины, возвращавшейся с одной из своих дальних прогулок по берегу. Когда она порой останавливалась то ли от усталости, то ли теряя сознание, он не мог перенять от её молодого облика никаких лучей, никакой яркой или приглушенной игры цветов, потому что она была бесцветна, как Снегурочка, и даже её добрые глаза походили на пару выцветших незабудок, которым осталась одна верность, без блеска.

«Устала, устала», — произнесла она тихо и медленно опустилась в высокую, яркую береговую траву, которая окружила её, как зелёный кант — грядку с лилиями. Приятная свежесть пронизала все её члены, так что она от удовольствия закрыла глаза, как вдруг судорожная боль её выпрямила. Она мгновенно оказалась на ногах, прижимая одну ладонь к больной груди, и, недовольная собой, покачала белокурой головою, быстро отвернулась, словно желая уйти, однако возвратилась с почти упрямым видом; подошла к самому берегу и стала смотреть на течение взглядом сперва ясным, потом затуманенным.

Большой, поднимающийся над водою камень сыпал кругом себя радужными брызгами, а струйки бежали и дробились так тонко, что вода здесь была словно затянута сеткой, и листья склонявшихся с берега ветвей упархивали прочь подобно зелёным бабочкам. Но глаза Ледвины покоились на её собственном отражении, в котором локоны опадали с её головы, их уносило, платье рвалось, а белые пальцы отделялись и уплывали, и пока спазм потихоньку отпускал её, ей казалось, будто она умерла и тление, освобождая, разъедает её члены, так что каждая стихия уносит с собой свою часть.

«Глупости!» — сказала она, быстро очнувшись, и с резким выражением в мягких чертах свернула на тракт, проложенный вплотную к реке, отправив свой взор через широкое пустое поле на поиски более отрадных предметов. Она не обратила внимания на несколько свистков, раздавшихся с реки, и поэтому, когда вскоре после них через пустошь (Anger) прямо ей навстречу, вытянув шею, выскочил большой чёрный пёс, она в испуге вскрикнула и бросилась к потоку, а поскольку зверь следовал за ней по пятам, забежала в воду. «Фу, Султан!» — крикнул кто-то рядом, а затем она почувствовала, как её схватили и поместили на берег неуклюжие руки. Она обернулась, ещё совершенно ошарашенная и испуганная. Перед нею стоял крупный неотёсанный мужчина, в котором она по барану, висевшему у него вокруг шеи наподобие шарфа, признала мясника. Оба некоторое время разглядывали друг друга, причём лицо мужчины приняло выражение откровеннейшей, смешанной с досадой иронии.

— Чего расскакалась? — буркнул он наконец.

— Бог мой, — сказала Ледвина, совсем пристыженная, — я думала, он бешеный.

— Кто? Мой пёс? — спросил мужик с обидой, — да он даже не злой, он в жизни никого не укусил.

Ледвина посмотрела на пса, который сейчас с совершенно разумным видом сидел, как сфинкс, подле хозяина и слушал.

— Ты, небось, совсем промокла? — снова заговорил мясник.

— Не совсем, — возразила Ледвина, в то время как он измерял посохом глубину воды рядом с большим камнем, на который Ледвина наткнулась в своей водной прогулке. «Но тебе совсем скверно, я же вижу, — сказал он затем, — отведу-ка я тебя вон в тот дом.»

Ледвина и впрямь очень нуждалась в его помощи: она с трудом добралась до избы примерно в ста шагах от реки, пока спутник без устали занимал её разговором о признаках бешенства у собак.

Старая крестьянка быстро отодвинула прялку, когда Ледвина показалась в дверях со словами «Лисбет, разведите огонь, я простудилась и испугалась». Мясник тут же начал рассказывать о приключении.

— Разведите огонь! — повторила Ледвина, — я промочила ноги в Песчаном омуте.

Спаситель постарался представить происшествие с мамзель более опасным.

— Это наша барышня, — сказала старуха успокоенно, подложила в огонь дров, придвинула стул, взбила на нём подушку и пошла в подвал за стаканом свежего молока.

Мясник, покинутый в разгаре своей речи, с досадой крикнул ей вслед: «Стакан шнапса, хозяйка!» — «Мы не угощаем шнапсом, — ответила женщина из дверей погреба; — а стакан молока можете разок получить даром.»

«Мамзель, — начал мясник по новой, — а я говорю, что ты могла потонуть.» — Ледвина невольно улыбнулась. «Если бы легла ртом вниз», — ответила она себе под нос и стала искать в сумочке кошелёк. «Да ты и не особо в силах», — возразил он, и по лицу Ледвины пробежала горькая тень, когда она протянула ему чаевые.

«Избави Бог, — возвысил он голос, — спасти человеку жизнь, за такое не платят», — причём сделал жест, чуть ли не отвергающий протянутое. «Но вы проводили меня сюда», — сказала Ледвина почти недовольно. «Да, если ты это имеешь в виду», — сказал спаситель и быстро протянул руку, потому что Ледвина склонилась над своей сумочкой, и он подумал, что она решила спрятать предложенное обратно.

Крестьянка принесла молока. Мясник проворчал: «Была бы это хорошая кружка пива». Однако удовольствовался молоком, наговорил хозяйке ещё много разного об оплате и способности платить хорошо и, наконец, ретировался.

«И так часто целый день, — сказала крестьянка Ледвине, которой возле огня стало совсем хорошо, — если бы мы пускали в дом кого попало, к нам бы натолклось народу, как в лучший трактир. Люди думают: деньги правят миром. Нашему Клеменсу часто приходится ночью вылезать из постели и провожать проезжих в обход Графского омута. Ему это тоже не больно нравится, но не позволять же людям валиться в воду.» — «Конечно», — сказала Ледвина уже в полусне. «Барышню клонит в сон, — сказала старуха с улыбкой, — принесу-ка я вторую подушку.» — «Ни-ни», — тут же воскликнула Ледвина, вскочив со стула, но старая Лисбет уже вернулась с двумя подушками, одну из которых положила на выступ плиты, а другую — на спинку стула. Ледвина, которая из свойственного больным упрямства редко давала себе поблажку, прямо рассмеялась от удовольствия, так ей стало удобно. «Расскажите мне что-нибудь из прежних времён, когда вы жили в замке», — произнесла она приветливо, и женщина принялась рассказывать о покойном господине дедушке и как ещё стояла башня, сгоревшая много лет назад, а голова Ледвины клонилась всё ниже, и всё отчётливей проступало то, что ещё порой доносилось до неё из слов рассказчицы, так что она видела дедушку маленьким серым человечком, очень приветливым, правда, он был мёртв, но всё-таки ещё стрелял из своей мелкокалиберки[*] по воронам на старой башне, выстрелов совсем не было слышно, однако они точно попадали в цель — и всё тише, тише звучал голос старухи, время от времени поглядывавшей на свою барышню из-за прялки, пока, наконец, и эти звуки совсем не угасли. Тогда она тихонько поднялась, на цыпочках подошла к Ледвине и медленно склонилась над ней, изучая её сон. Трогательно было видеть серьёзное старое лицо крестьянки над молодым и бледным лицом её госпожи: одно — в тихой печали сновидения, другое — погружённое в неизбежную близость конца для обеих; зрелый, насытившийся жизнью колос над нежным цветком, иссушенным солнцем. Потом она поднялась, тихо достала из стенного шкафа лён и принялась его очень тихо чесать; но её лицо было серьёзнее прежнего и ещё выражало сильное умиление.

= = = = = = =

[*] Vogelflinte, малокалиберная винтовка для стрельбы по птицам.

= = = = = = =

Так продолжалось некоторое время, когда дверь довольно небрежно отворили и со словами «Матушка, принимайте обновку!» её сын внёс, не без шумных затруднений, тайком изготовленную для неё новую прялку; «ведь старая вам высока», — добавил он. Мать недовольно помахала рукой, указав на Ледвину, но та уже проснулась и осматривалась совсем ясным и оживившимся взором. «Вот я тебе — !» — вырвалось у старухи. «Мне сладко спалось у вашего очага, — сказала барышня очень приветливо, — но всё-таки хорошо, что меня разбудили, иначе мне пришлось бы изображать лунатика; то есть, — продолжала она с улыбкой в ответ на их вопросительные взгляды, — если я отдыхаю днём, то ночью не могу уснуть; ну, тогда я иногда встаю и хожу по комнате; это не слишком хорошо, но как скоротать долгую ночь? Скоро пять часов, так что мне пора, — и, выходя, добавила в дверях: — Прялку, наверное, сделал ваш сын, он большой искусник.» — «А иногда большой безвкусник», — сказала старуха, в которой ещё сидело раздражение, но Ледвина уже, точно газель, ускакала вверх по течению, потому что думала о своей бедной больной груди только, когда ей об этом напоминали сильные боли, и тогда эта грустная опаска, эта жалкая, полная забот жизнь, в которой тело правит духом, пока тот не станет настолько же хворым и жалким, как оно, делались ей до того ненавистны, что она охотно сожгла бы всю эту жизненную силу, обречённую дотлевать угольками, в одном по-настоящему пламенном, сияющем дне. Её благочестивая душа и тут брала верх над духовным пламенем, страшно прорывавшимся наружу, но ни один мученик не приносил свою жизнь в жертву Богу чище и болезненней, чем Ледвина — свою лучшую смерть в огне собственного духа.