«Ты тогда хотела дожить до ста лет, — засмеялась Мари, — подумай, Карл, Ледвина сказала, что доживёт до ста, если каждый день будет гулять; старый Нобст из "Друга детей"[*] тоже так делал.»
= = = = = = =
[*] «Друг детей: книга для чтения в сельских школах» в двух частях (1776 и 1779) Ф. Э. фон Рохова (1734–1805) — первая немецкая книга для чтения в народных школах. Обнаружив, что для реформы сельского хозяйства в его поместьях крестьяне и батраки недостаточно образованны, Рохов в 1773 г. основал образцовую школу, а затем ещё несколько. «Друг детей» использовался в них как учебник. Впоследствии он много раз переиздавался, ему подражали другие авторы. Вместо библейских в этом учебнике использовались светские тексты, учитывавшие круг понятий и быт крестьянского ребёнка. Помимо обучения грамоте они воспитывали нравственные понятия и боролись с предрассудками.
= = = = = = =
Мать сказала, словно не заметив слов Ледвины: «Он по снегу отправился в Эмдорф».
«Он прожил довольно долго, — сказал Карл, — думаю, ему было уже за восемьдесят, мне столько не прожить.»
Между тем Ледвина, глубоко уязвлённая, склонилась над выдвинутым ящиком. У неё словно пытались отнять душераздирающий, но дорогой подарок пожертвованной жизни, а она крепко прижимала его к себе. В действительности смертельная болезнь этого дорогого ей человека, супруга старой Лисбет, могла иметь много причин, как почти всегда у очень старых людей, поэтому г-жа фон Бренкфельд расхожим, однако ложным знаком участия, уязвляющим сердце вместо того, чтобы его исцелить, и возмущающим вместо того, чтобы тронуть, попыталась лишить наиболее вероятную причину самой сути её святости, оставив ей лишь ореол последнего знака привязанности.
Тем временем к Ледвине подбежала Мари и стала донимать её, твердя среди смеха вопрос: «Ледвина, тебе, небось, очень страшно умирать? Ты сколько лет хочешь прожить, а, Ледвина?».
Ледвина, которой в волнении казалось, что на неё обращают даже больше внимания, чем на самом деле, охотно ответила бы, но боялась, что у неё задрожит голос; она поворачивалась то туда, то сюда, но ребёнок, проскользнувший ей под руку и теперь прижатый к ящику, всё время смотрел ей в глаза, бесконечно повторяя свои вопросы и громко хихикая. Наконец она сказала довольно твёрдо и, от напряжения, громче обычного: «Я немного боюсь смерти, как, наверное, почти все люди; потому что обратное было бы противо- или сверхъестественно. Первого я себе не пожелала бы, а второго можно достичь только очень долгой или очень праведной жизнью». Малышка выскользнула обратно и со смехом побежала к своему стулу.
Ледвина тоже приободрилась, пока говорила, и довольно непринуждённо вернулась на свою софу. Карл, для которого, стоило ему получить требуемые сведения, остаток разговора по большей части не имел смысла, так что он возвращался к своим мыслям, сейчас остановился и сказал: «Старик был настоящий философ; он мог бы задать задачку нашим учёным. Я уже три года студент, и наши профессора целыми днями гоняются, как Диоген с фонарём, за бесполезными вопросами, но мне до сих пор редко попадались настолько же каверзные, как те, что старый гений умудрялся извлекать из всего подряд. И он ведь сам научился играть на кларнете». — «Он дудел на нём ещё в молодости», — вмешалась Мари. Карл нетерпеливо повертел в руках трубку и быстро продолжал: «Но что смешно: он знал и все ответы, и они его всегда удовлетворяли, хотя ответ никогда не бывал так же остроумен, как вопрос. Всё-таки высокомерие откладывает свои яйца во все гнёзда».
«Старого Франца очень любил твой покойный отец», — сказала г-жа фон Бренкфельд мягко, но серьёзно. Карл ответил с полным простодушием: «Да, Франц ведь, не считая учёбы, воспитывался практически вместе с ним, это его и сподвигло». Потом, сам собой очнувшись и с редким нежным выражением, продолжил: «Когда он рассказывал, как они тайком вместе курили из выдолбленных каштанов и были друг другу верной опорой в озорстве и наказании, у меня всегда становилось так странно на душе; да, вместе с этим человеком для меня погибло много милых минут».
«И для меня, — сказала мать, с силой удержав слёзы, — да и старая Лисбет с тех пор совсем одряхлела.»
«Во вдовах вообще есть что-то диковатое, обычно неприятное, — заметил Карл, снова отвлёкшись, — особенно, пока дети несовершеннолетние.» — «Что такое несовершеннолетние?» — перебила Мари. — «Чаще всего им не хватает сил, и в любом случае глаза света, которым они всегда как бельмо, видят их лишёнными и мощи, и великолепия; видят, как они обращаются с должниками до преступного сурово, и всё во имя долга. Наверное, иначе нельзя, но обычно в результате что-то в них черствеет. Никакой женщине власть не идёт на пользу.»
«Вдовы хорошие», — сказала Мари обиженно, и Карл, не видя связи, вскинулся: «Дети тоже, когда держат рот на замке», — но тут, бросив взгляд на свою мать, содрогнулся от двойного испуга. Г-жа Бренкфельд всеми силами старалась подавить скорее печальное, чем гневное чувство, которое считала несправедливым, потому что Карл в целом был прав и, конечно, говорил без задней мысли; но то, что она была вынуждена выслушать резюме неприятного положения, которое среди запутанных, вследствие добродушия её покойного супруга, имущественных обстоятельств, в тяжелейшей внешней и внутренней борьбе отняло у неё восемь лет жизни, всё здоровье и часто вынуждало поступиться самыми святыми чувствами, причём выслушать как раз от того, кому она с радостью пожертвовала всем, — это окутало её душу печалью и одиночеством, которых не могли развеять все лучи послушания и любви её детей. Для неё-то вдовья вуаль из траурного флёра стала свинцовым саваном, едва не раздавившим даже честь, потому что её супруг из-за непомерных долгов после смерти разорил людей, которым при жизни желал помочь. Он забрал с собой благодать и оставил опекунам и своей бедствующей вдове проклятие. К тому же её в остальном сильное сердце с некоторых пор питало большую слабость к Мари, единственной из её детей, для кого она была всем и во всём, в то время как сердца остальных начали сильно привязываться к чужим идолам. По отношению к дочерям это чувство было менее мучительным, потому что разностороннее и изощрённое знание света у матери и безусловное послушание уравновешивали возможное преимущество глубокомыслия и нежности у Ледвины, ясности ума и рассудительности — у Терезы, но возвращение Карла, которого университет полностью сформировал согласно его личным задаткам, вернув ей, тем не менее или, может быть, поэтому, несколько слишком зрелым и слишком свободным, стало для неё вместо торжества вдовьей власти её мучительными похоронами, пусть только по внутреннему убеждению, потому что Карл теперь старался из чувства долга и намеренно быть тем, чем его раньше делало самое робкое благоговение; но как раз это постоянно проглядывающее стремление, эти частые неудачи из-за недоразумений, вызванных отсутствием пристального, боязливого детского внимания, эта обнаружившаяся с тех пор сплочённость и взаимопомощь брата и сестёр ясно говорили ей, как ненадёжно сидит корона у неё на голове, поддерживаемая лишь сознательной, но долгом продиктованной верноподданностью.
Карла она в качестве пышного, но нежного парникового растения проводила на волю слезами, заботами и благословениями и не могла скрыть от себя, что если бы сейчас отпустила его без чего-нибудь одного, ему не хватало бы только последнего, да и то из рассудительности и религиозности, а не от того робкого набожного чувства, которое без материнского благословения видит мир скопищем хищных зверей. Мари он терпел явно только из уважения к ней, и надо же было его раздражению вырваться при случае, в котором та проявила себя чуть ли не как единственный её ребёнок — однако именно тут она ничего не могла сказать, не совершив крайней бестактности. Карл и тут понял её чувства только в общих чертах, в их зачатке и вовсе не стал следить за их развитием; он ходил туда-сюда, курил и был ещё несколько озадачен, однако совершенно спокоен. Ледвина, вероятно, уяснила всё это благодаря предельной восприимчивости, но струна, больно задетая до того, ещё продолжала звучать так громко, что пока перекрывала любой иной звук. Она и вообще могла очень долго носиться с одной мыслью и часто доканчивала завтрак, когда другие давно проглотили солидный обед, незначительный чай в сопровождении множества занятных кондитерских изделий и садились ужинать. Только Терезе, которая всегда подобно ангелу держала перед родными огненный меч, а над ними — оливковую ветвь, пришлось нести всю тяжесть этого мгновения, мучительно подыскивая мудрые, успокоительные слова.
— Почему ты всегда выбираешь неприятную дорогу вдоль реки, Ледвина? — заговорила г-жа фон Бренкфельд, взяв себя в руки, так как молчанию не видно было конца.
— Просто мне очень нравится этот путь, — откликнулась Ледвина, — думаю, во многом из-за воды.
— Река у тебя прямо под окнами, — сказала мать, — но под неё так удобно размышлять, что легко зайти дальше, чем следовало бы.
«Должен признаться, — сказал Карл, — здешняя местность мне, особенно сейчас, кажется совсем жалкой. Ходишь, как по столу, впереди то же, что позади, то есть скорей ничего. Небо над нами и песок под нами.» — «В живописном отношении местность могла бы быть ещё хуже, чем есть, — сказала Ледвина, — но осталась бы мне мила; не стану говорить о воспоминаниях, живущих в каждом дереве, потому что в этом смысле с ней ничто не сравнится, но она как есть, здесь и везде, всё же сохранила бы для меня исключительную притягательность и ценность.»
— Chacun à son goût[*], — возразил Карл, — после исключения, которое ты только что сделала, не знаю, что тебя привлекает: колючий вереск или скучные ивы, или золотые горы, которые через час нам подарит волшебный ветер.
= = = = = = =
[*] У каждого свой вкус (фр.).
= = = = = = =
— Например, в ивах, — ответила Ледвина, — и по её лицу разлилось сумрачное, но подвижное оживление, — есть для меня что-то трогательное, это странная путаница природы: ветви цветные, листья серые — они кажутся мне красивыми, но слабенькими детьми, которым страх однажды ночью посеребрил волосы. И вообще глубокий покой на больших пространствах этого ландшафта: ни работ, ни пастуха, только всевозможные большие птицы и одиноко пасущийся скот, так что не знаешь, где ты — в глуши или в стране без обмана, где владения никто не сторожит, кроме Бога и общей совести.
— Нетрудно, — заметил Карл с улыбкой, — извлечь нечто красивое из того, в чём столь многое тебе мило, но, поверь, тогда лучше не ездить и за двадцать миль, иначе красивые романтичные одёжки спадут, и под ними откроется нагота полупустыни.
— В пустыне, — ответила Ледвина, тоже с улыбкой и словно мечтая, — в пустыне может тоже открыться большое и страшное очарование.
— Дитя, тебя понесло, — заметил Карл и громко рассмеялся.
Ледвина медленно продолжала: «Оказаться там внезапно, не зная похожих и всё-таки других местностей, а главное, не натерпевшись от них прежде, и вот кругом повсюду ничего, кроме жёлтой раскалённой поверхности песков, никаких границ, кроме неба, которому пришлось спуститься, чтобы положить предел бесконечности, и которое теперь пламенеет над ними; вместо облаков — движущиеся раскалённые столпы до небес, вместо цветов — змеи жгучих цветов, вместо зелёных деревьев — ужасные природные силы львов и тигров, проносящихся сквозь шелестящие дюны, как дельфины сквозь пену волн — вообще, это должно быть похоже на океан.»
Карл в удивлении остановился и потом с шутовской миной произнёс: «А что, если движущиеся столпы нанесут нам визит, или цветы пустыни обовьются вокруг нас, или ужасные природные силы захотят нас отведать?»
Комментариев нет:
Отправить комментарий