Мой брат Георг
Думаю, что по праву могу посвятить ему ряд страниц в истории моей юности, особенно, поскольку на неё пришлась основная эпоха его бурной жизни, и я уже мальчиком принимал самое искреннее участие в его судьбе.
Он родился в апреле 1770 г. (также в здании оберамта в Людвигсбурге). Он пришёл в мир не вовремя — уже в конце седьмого месяца беременности своей матери. Отец мог держать его на ладони, и его вес соответствовал этому росту. Мать приготовила приданое для младенца, но ей пришлось взять одежду для кукол, так мал он оказался. Его выходила здоровая кормилица. Ещё сохранилось несколько листков, содержащих начало истории его жизни, которую он собирался оставить сыну; к сожалению, тут его постигла смерть. Видимо, он предчувствовал её приближение, потому что писал в предисловии, обращаясь к сыну:
«Тебе 14 месяцев, а мне скоро будет сорок два года, мы вряд ли познакомимся. Суровая эпоха сократила моё существование, ты доживёшь до лучшей. Тогда постой у могилы твоего отца, почти собственной добродетелью память своих родителей, дедов и бабок и прими в качестве завещания отдельные отрывки из моей жизни, насколько мне хватает памяти, подкреплённые остатками моих дневников; используй, моё дорогое дитя, опыт, за который я часто платил дорогую цену, и отнесись к этому подарку как к доказательству моей отцовской любви. О, мой сын! почему мне приходится думать о могиле сейчас, когда я ещё держу тебя на коленях? Но так хочет судьба, и бесполезно восставать против её советов.» — Но даже этой истории своей жизни ему больше не дано было завершить; он успел написать всего несколько листов, а его дневники уже осенью 1822 года стали жертвой пожара в Гамбурге.
Из немногих написанных им листков и воспоминаний его друзей и современников можно рассказать о нём следующее:
Он имел исключительно подвижные и живые дух и тело. От отца он получил очень строгое воспитание и жаловался ещё много позднее на жестокие телесные наказания, которые от него вытерпел.
Его позднейшая жизнь при такой живости духа и тела обнаруживает бесстрашный, решительный характер, который он проявил уже в ранней юности, о чём свидетельствуют следующие происшествия:
В Людвигсбурге у нас был обнесённый стеною фамильный склеп. Когда умерла мать моего отца, мой отец поручил примерно десятилетнему мальчику сходить на кладбище и передать могильщику, как раз занятому могилой, что-то относительно времени похорон. Мальчик пришёл в тот момент, когда могильщик откопал голову нашего дедушки. Тут мальчик сразу взял голову как счастливую находку и, думая доставить этим отцу огромное удовольствие, преподнёс ему этот сюрприз в канцелярии. Естественно, отец отправил его назад на погост, предварительно сделав ему сильное внушение и наставление, но мальчик так и не понял, почему отец не порадовался голове своего отца.
Уже тогда он ходил в Академию, в которую его отдали уже на восьмом году его жизни. Когда семнадцатилетним юношей он приехал из Академии на каникулы, то забрался по лестнице, на которую никто больше не отваживался вступить, в полностью охваченный пожаром дом и с величайшей опасностью для жизни вынес из огня ребёнка, какого-то мальчика. Примечательно и печально, что этот самый мальчик, став мужчиной, совершил ужасное убийство и был казнён в Людвигсбурге мечом.
Уже за много лет до моего рождения мой брат Георг поступил в Академию Карла в Людвигсбурге, которая в то время переживала высший расцвет; она стала его заветным желанием, так как он устал от сурового отцовского воспитания. Подвижный дух делал его годным для военной карьеры, но это противоречило бы воле отца, который хотел сделать из него врача и хирурга — умелого практика, и с этим желанием ему пришлось сообразовать и свою учёбу в Академии, но часто его свободолюбие одерживало верх над строгим военным характером этого заведения.
Одной из его любимых идей было по окончании учёбы наняться врачом на корабль, совершающий кругосветное плавание, и он всегда представлял местом своей будущей деятельности Суринам. С надеждой на это он и прежде всеми способами закалял своё тело и подвергал себя всяческим лишениям, и я вспоминаю, что на каникулах, когда он вернулся в отцовский дом, он никогда не пользовался кроватью, а спал всегда в гамаке, который подвесил к потолку своей комнаты. Французская революция, изменившая столь многое, и ему дала другое направление.
Одновременно с ним в этом заведении учились будущий профессор Пфафф (поныне живущий в Киле) и Райнхольд, впоследствии голландский дипломат; в особенности со вторым он там подружился, и эту дружбу никогда и ничто не нарушило, хотя оба при расставании были ещё мальчиками: он 14-и, Райнхольд — 13-и лет. Райнхольд покинул Академию в 1784 г., и они встретились снова лишь в 1795, в Гамбурге. [сноска Кернера]
= = = = = = =
[сноска Кернера] Осенью 1799 г. Райнхольд отправился в Берлин посланником. После присоединения Голландии он жил в Париже как частное лицо, в 1813 г. он был посланником во Флоренции, затем посланником в Риме, где готовил конкордат вплоть до подписания. Ему было предложено министерство иностранных дел, но он так и не принял его окончательно. Под конец он служил посланником в Швейцарии. Затем он занимался частной практикой в Гамбурге, где умер в августе 1838 года.
= = = = = = =
Пфафф, друг моего Георга, написал о его пребывании в Академии следующее:
«Я познакомился с Кернером только, когда он стал кавалером ордена Академии, который присваивался наиболее выдающимся из её учеников. Он опережал меня на курс. Здесь вскоре завязалась душевная дружба. Он уже тогда отличался сильной практической жилкой и энергией. Праздные теоретические изыскания его не занимали. Он был удачливым и компетентным практикующим врачом, проучившись медицине едва год. Он желал немедленно применить свои знания на пользу ближнему. Подробности анатомии, а также химия и ботаника мало его занимали, но он интересовался, например, обычной аптекарской химией в том виде, в каком она необходима для правильного составления рецептов. Его исключительная живость и непоседливость сделали для него практическое поприще потребностью. Между тем, самое сильное влияние на его учёбу оказала Французская революция. История была тем, что его привлекало в первую очередь. С этих пор он связывал всё с распространением и осуществлением великих принципов, провозглашённых Французской революцией, во всех сферах. Правда, это ещё больше помешало его собственно медицинским учебным занятиям, но не его медицинской практике, поскольку он не знал лучшей возможности воздействовать на людей. Интересна история его защиты в 1791 г. У него не было ни времени, ни желания писать диссертацию; его друзья взяли на себя этот труд. Они склепали тридцать с лишним параграфов о метастазах и выдумали в качестве приложения три-четыре истории болезни, и успех был таков, как если бы их пером водили сам Бурхаве[*] или Халлер[**]. По окончании защиты пламенный республиканец произнёс по-немецки прощальную речь, что было совершенно необычно, и дал в ней обзор истории, предсказав великие события, по его мнению, предстоявшие Европе.
= = = = = = =
[*] Герман Бурхаве (Бургаве) — голландский врач, ботаник и химик (1668–1738).
[**] Альбрехт фон Халлер — швейцарский анатом, физиолог и естествоиспытатель (1708–1777).
= = = = = = =
Из нашей совместной жизни как кавалеров ордена заслуживает упоминания также одно представление в масках, данное во время большого публичного маскарада, в котором юноши-единомышленники в присутствии многочисленных дворян-эмигрантов, находившихся тогда в Штутгарте, включая графа д'Артуа, брата нынешнего короля, принца де Бурбон и т. д. в форме пантомимы показали отмену дворянства. Один из нас, сам дворянин (г-н фон Маршалл), ныне первый министр одного из уважаемых князей Германии (Нассау), изображал дворянство и в качестве эмблемы имел большое родословное древо — множество гербов, которыми был обвешан. Кернер, молодой швейцарец Петерс и я, украшенные лентами трёх национальных цветов, изображали французскую нацию и отняли у дворянина по ходу нескольких комических сцен все его гербы, разорвали его родословное древо и, наконец, прогнали обобранного из зала. Это маскарадное представление наделало столько шума, что о нём упоминали во французских газетах.
Вышеназванные союзники исполнили свою шутку, не предупредив об этом товарищей, что сильно раздосадовало некоторых из последних, которые постановили переплюнуть их. Незадолго до исполнения Кернер всё-таки узнал об этом и не оставлял просьб, пока ему не разрешили поучаствовать. В назначенный вечер в зале собраний появилась маска, представляющая Время, с урной подмышкой, поразив всех своей красотой. Безмолвно прошествовала она по залу и, наконец, села во время танца в стороне на банкетку. Кернер сел рядом и, глядя между делом на танцующих, опёрся на урну, которую маска поставила подле себя. Внезапно она встала и, не забрав урны, покинула зал. Когда Кернер мог быть уверен, что она в безопасности, он тоже встал и, словно по неловкости, опрокинул урну. Едва она упала на пол, из неё вывалилось множество записок, толпа хлынула туда, каждый схватил по записке; они содержали ядовитейшие вольнодумные сентенции, какие в то время печатали французские газеты, в особенности нападки на принцев, находившихся тогда в Штутгарте. Последние поспешили к герцогу и горько жаловались. Все выходы были мгновенно заперты; напрасно, не удалось обнаружить никаких следов маски. Полицейские обыскали город, даже дома — но она исчезла. На следующий день опросили всех ремесленников на предмет, кто из них помог изготовить маску; ничего не выяснилось. — Изготовителями были Даннекер и Кох[*], оба из Академии, и они восторженно хвалились этим даже много лет спустя. Среди заговорщиков, верных и осторожных, предателя не нашлось.» — Райнхольд писал о нём:
= = = = = = =
[*] Оба стали впоследствии знаменитыми художниками: Даннекер — скульптором, Кох — живописцем. (Примечание автора.)
= = = = = = =
«Самой прекрасной эпохой его жизни было время увлечения идеями, которые, казалось, клали основание возрождению человечества и, вероятно, ни в какой иной душе не выразились столь чисто. Эта увлечённость вообще представляла выдающуюся черту его характера, она высказывалась во множестве актов самопожертвования и самоотречения, которыми была отмечена его жизнь, особенно в то время. Детская беззаветность, отмечавшая всё его поведение, завоёвывала ему все сердца. К революции он относился, как Саида к Магомету: он принадлежал ей всецело, пока считал её добродетельной, но никто так решительно, как он, не отмежевался от её извращений, и он не раз был близок к тому, чтобы пасть её жертвой.
Как в каждом человеке отражается часть тенденций его эпохи, так в нём проявились её самые благородные устремления. Горячая любовь к прекрасному окружила его юность лучистым сиянием, горячая ненависть ко всему дурному облагородила его зрелые годы, но одновременно способствовала разрушению ростков его жизни. Природа наградила его исключительно красивыми чертами лица. Когда он был молод, многим казалось, что в его лице они различают черты Христа, каким его изображает облагораживающая традиция, позже ему приписывали сильное сходство с Бонапартом до того, как черты последнего огрубели.»
Ещё учась в Академии он в 1790 г. тайком много раз ездил в Страсбург, а именно, в сопровождении своего друга Маршалла, также ученика Академии, который впоследствии стал премьер-министром у герцога Нассауского, а в то время, как рассказывает Пфафф, участвовал в упомянутом спектакле масок.
Выйдя в 1791 г. из Академии, он стал добиваться от отца, чтобы тот отпустил его в Страсбургский университет, тогда пользовавшийся отличной репутацией, особенно в отношении медицины и хирургии; отец не дал своего согласия, потому что знал вольномыслие своего сына, которое, как можно было предвидеть, вблизи как раз начавшего извергаться вулкана Французской революции получило бы только дополнительную пищу. Но он отправился туда в нарушение отцовской воли. Только, когда от тамошних профессоров, а именно, от Зёммеринга, за подписью мэра Дитериха, пришло свидетельство, что он прилежно занимается изучением медицины, мой отец несколько смягчился, и ему также стали выдавать стипендию от герцога. В Страсбурге он познакомился с Адамом Луксом, впоследствии апологетом Шарлотты Корде, которого потом вновь встретил в Париже. Вместе с ним он посещал революционные клубы и был одним из первых, кто в то время проповедовал республику; следствием было то, что он лишился как герцогской стипендии, так и любой поддержки отца. С этих пор он оказался вовлечён в водоворот французской политики.
Почти без наличных средств он пешком отправился в Париж, сперва выступал за республику, затем — за конституцию, стал жирондистом, и вследствие его неизменной приверженности конституционному монарху 10 августа 1792 г. его жизнь самым явным образом подверглась опасности.
Одна остроумная соотечественница, подруга юности Шиллера, жившая ради искусства в Париже, фройлайн Людовика Райхенбах, впоследствии, в замужестве, Симановитц[*], тогда часто встречалась с ним в Париже, и я получил от неё следующие собственноручные заметки о его тогдашней жизни:
= = = = = = =
[*] О художнице Симановитц Кернер ниже рассказывает подробнее, так как был с нею лично знаком.
= = = = = = =
«Георг Кернер пешком пришёл в Париж из Страсбурга с рекомендациями от тамошних якобинцев. В кармане у него, наверно, не было и гульдена, поэтому в дороге и некоторое время в Париже он питался одним молоком. В Шалоне и в Париже он произнёс речь перед собранием якобинцев. Столичные якобинцы смеялись над его акцентом, потому что во французском языке, даже совершенно его освоив, он сохранил швабское произношение, но радовались его силе и вдохновению и приняли его в члены. Он был совершенно захвачен революцией, и я часто упрекала его в том, что он оставил изучение медицины. Великое дело человечества было ему важнее всего. Но как раз поэтому он больше не мог согласиться с политикой якобинцев, когда она превратилась в слепой фанатизм, он стал её самым истовым противником. В дни, когда жизнь короля находилась в крайней опасности, Кернер отправился в своём национальном мундире в Тюильри с твёрдым намерением защитить короля. Много дней он не спускал с короля глаз и готов был на всё во имя его жизни.
Тогдашний мэр Страсбурга Дитерих, которого Кернер очень уважал, велел напечатать листовку против якобинцев, но ни одна душа не отваживалась расклеить эти листки в полностью восставшей, пришедшей в ярость столице. Кернер изготовил клейстер, взял большой таз с ним в одну руку, листовки — в другую, а в зубах держал саблю, чтобы она была наготове для защиты, и, со всех сторон осаждаемый чернью, к ужасу своих друзей, расклеил листовки на всех оживлённых перекрёстках.
Делаво, опасный якобинец, как-то, встретив его, сказал: "Гильотина — это навсегда". Он повсюду был известен как якобинец-отступник, но совсем не боялся и часто выражал уверенность, что его скоро гильотинируют. Однажды мы с ним проходили вблизи Национального собрания на quai des feuillants[*], откуда народ никогда не расходился; они закричали: "Гляньте на маленького аристократа, бросим его в ближайший пруд!" Я невероятно испугалась, он же остался равнодушен.
= = = = = = =
[*] Набережной фельянов (фр.). Вероятно, имеется в виду терраса вдоль монастыря ордена feuillants, в котором заседал «клуб фельянов» — конституционные монархисты. Когда в августе 1792 г. короля с семьёй арестовали, этот клуб перестал существовать. Монастырь находился рядом с Манежем, где заседало Национальное собрание.
= = = = = = =
Мэра Страсбурга бросили в тюрьму. Кернер хотел его навестить. Ему попеняли на то, что он желает встретиться с предателем. Он, однако, дерзко ответил: "Этот предатель — мой друг". Это изумило окружающих, и он был к нему допущен.
Однажды один депутат, имя которого я забыла, вступился за известного генерала Лафайетта; когда он показался на людях, все в ярости на него набросились и хотели убить, но Кернер ещё яростнее пробился через ближайшую кучку народа, выхватил депутата и спрятал в караульном помещении с величайшей опасностью для собственной жизни. Этот депутат впоследствии стал его искренним другом.
Вечером 9 августа Кернер в мундире ходил по Тюильри, из приверженности королю, и сторожил его ночью. Известно, что тогда произошло; Кернер непременно бы погиб, если бы, по счастью, его не спас старый паспорт от якобинцев из Страсбурга, оказавшийся у него в кармане. Он был вынужден прятаться в ночь с 10 на 11 августа в караульном помещении, под кушеткой, в окружении множества санкюлотов, сдерживая дыхание. Его друзья заходили к нему, его домашние плакали по нём и говорили: "Кернер точно погиб, потому что все выжившие вернулись, только его нет". Утром 11-го числа, когда санкюлоты освободили караулку, Кернер пошёл к одному другу в окрестностях дворца, но по дороге его схватили, и только упомянутый паспорт его спас.
Не только тогдашняя политическая жизнь, но и другие картины представлялись его живой фантазии в роскошном свете. Ему, рождённому и воспитанному в лютеранской стране, женский монастырь казался исключительно притягательной загадкой, в высшей степени романтическим явлением. Однажды мы и с нами г-н Райнвальд, его друг, вместе пошли гулять на Монмартр. На этой горе находился красивый женский монастырь, дамы ещё были там, однако входить не разрешалось. Кернер жаждал увидеть хоть одну монахиню. Он представлял себе самых очаровательных женщин, которые только молятся, поют и живут в святости. Мы подошли к зарешеченному окошку; Кернер постучал, сразу подошла красивая молодая дама и спросила, что нам угодно. Кернер, вне себя, выступил вперёд и сказал: "Madame, je suis ravi de vous voir"[*]. Совершенно ошеломлённая, дама спешно задёрнула занавеску и исчезла. Ещё он был с г-ном Райнвальдом в одной церкви, монахини пели, но невидимые, и Кернер пришёл в полный восторг от небесных голосов: "Это должны быть ангелы, прекрасные и молодые!" Райнвальд сказал: "Нет, сплошь старые, завистливые, беззубые твари! Слышите, как скрипят их голоса?" Кернер пришёл в ярость: "Нет же, говорю: красивые, молодые, невинные, как ангелы!"
= = = = = = =
[*] «Мадам, я в восторге от того, что вижу вас» (фр.).
= = = = = = =
В крайней нужде, которая часто его постигала потому, что он не мог надеяться ни на какую поддержку родни, он был всегда весел и оживлён и нравился всем, кто с ним знакомился.» —
Тогда вместе с ним в Париже находился профессор Каммерер, умерший несколько лет назад в Штутгарте педагогархом[*], который сообщает следующее:
= = = = = = = =
[*] Педагогарх — ректор так называемого педагогиума, престижного пансиона для мальчиков.
= = = = = = = =
«Как бы сильно, всем сердцем Кернер ни был предан свободе, как бы ни желал распространить её счастье на весь мир, сейчас, вблизи вулкана, от которого исходило потрясение, он всё-таки обнаружил, что почва совсем не такова, какой он её представлял издали. Он познакомился с некоторыми революционерами, а также с тайной движущей силой страстей, их одушевлявших, он услыхал яростные крики и безумные, возмущающие чувство человечности предложения с якобинской трибуны, увидел позорные средства, которые применялись для их осуществления. Его прямой, направленный на права и счастье человека ум не мог терпеть это безобразие. Поэтому, хотя он приехал в Париж как явный друг Клуба, теперь он выступил настолько же решительно против него, не отказываясь из-за этого от своего желания свободы и разумно составленной конституции.
Кернер понемногу составил себе маленькую медицинскую практику, чему, помимо его искусства, немало способствовало его бескорыстие. Кроме того, осенью 1792 г. он получил поручение еженедельно присылать из Парижа новости в гамбургскую газету («Вестник адресной конторы»), выходившую тогда на средства тамошнего купца Клопштока, одного из братьев поэта[*]. Таким образом он мог, при его скромных потребностях, отлично сводить концы с концами и даже порой следовать своей склонности к благотворительности; потому что доброта, благородство, порядочность составляли главные черты его характера, и из этого чистого источника исходил его энтузиазм к свободе, которая поначалу сияла ему золотым светом. Однако он не был так слеп и слаб, чтобы легко позволить лицемерам себя морочить — в обыденной жизни так же мало, как в общественных делах. Помню, как однажды сопровождал его на прогулке; к нам подошёл нищий, закутанный в лохмотья, жалкий, пожелтевший и почерневший. Кернер готов был подать ему милостыню, как вдруг схватил его руку, плюнул на неё, потёр её о свой сюртук — и, глянь-ка, чернота и желтизна, в которые выкрасил себя обманщик, чтобы вызвать сострадание, сошли, и нищий был отослан с грубой отповедью.
= = = = = = =
[*] «Adreß-Comptoir-Nachrichten». В тогдашней Германии адресная контора — место для публичных объявлений. Фридрих Готлиб Клопшток (1724–1803) — немецкий поэт-сентименталист. Приветствовал Французскую революцию и получил от Национального собрания звание почётного гражданина; затем обличал якобинский режим.
= = = = = = =
Его благородные качества, которые с первого взгляда читались у него на лице, приобретали ему всё больше знакомых и друзей. Не имея специальных рекомендаций для Парижа, он скоро приобрёл известность, особенно среди своих земляков из Вюртемберга, один из которых приводил его к другому, и так далее, причём больше всего последствий для него имело знакомство с графом Райнхардом. Все были сердечно к нему привязаны и любили его, чего он в высшей степени заслуживал; но он умел заслужить любовь и расположение и других немцев, живших в Париже, а также французов; даже люди из правительства обращались с ним уважительно и отдавали должное его принципам. Костюшко[*], Шлабрендорф[**], Эльснер[***], Эбель[****], Райнхард, Лукс[*****] были его близкими друзьями.»
= = = = = = =
[*] Тадеуш Костюшко (1746–1817) — участник войны за независимость США, руководитель польского восстания 1794 г., почётный гражданин Франции. Ниже упомянута переписка с ним Георга Кернера.
[**] Густав фон Шлабрендорф (1750–1824) — с 1772 г. граф, филантроп, изобретатель. Во время революции был в Париже и приветствовал её. Примкнул к жирондистам. В 1793 г. был приговорён к гильотине, но сперва казнь отложили, а затем его спасло падение Робеспьера. Позднее Шлабрендорф выступал против Наполеона I, но репрессирован не был.
[***] Конрад Энгельберт Эльснер (Oelsner, 1764–1828) — политический публицист времён Великой Французской революции. С лета 1790 г. в Париже, с 1792 г. член Якобинского клуба. В 1793 г. несколько раз был арестован из-за своих скорее либеральных взглядов, укрылся от преследований в Швейцарии, где общался с философом Гегелем; после падения якобинской диктатуры ездил оттуда в Париж. Сотрудничал с несколькими периодическими изданиями. Подвергался слежке и преследованиям прусской тайной полиции. Из прусской тюрьмы его освободил Сьейес. Получив в 1799 г. французское гражданство, Эльснер отошёл от политики и занялся историей. После реформ Штайна и Харденберга получил место прусского советника посольства в Париже.
[****] С Иоганном Готфридом Эбелем (1764–1830), врачом и автором первого качественного путеводителя по Швейцарии, был знаком и Гёльдерлин. Эбель был женат на сестре мужа Сюзетты Гонтар и устроил Гёльдерлина воспитателем к восьмилетнему сыну Гонтаров, Анри. С 1796 г. Эбель жил в Париже как атташе франкфуртского посольства, в 1802 г. вернулся во Франкфурт-на-Майне, в 1810 переселился в Цюрих.
[*****] Об Адаме Луксе см. ниже по тексту.
= = = = = = =
В нижеследующем письме от 30 декабря 1792 г. к другу Райнхольду он сам рассказывает некоторую часть своих парижских впечатлений во время самого бурного периода революции.
«A Monsieur Jean Gotthardt Reinhold, Lieutenant dans le II. Bataillon du Régiment Nassau à Bois le Duc.[*]
= = = = = = =
[*] Г-ну Жану Готтару Райнхольду, лейтенанту II батальона Нассауского полка в Буа-ле-дюк (фр.).
= = = = = = =
Париж, 30 декабря 1792 г. Первый год Р[еволюции].
Прокляни меня Бог, если я о тебе настолько другого мнения, как ты, похоже, думаешь, судя по твоему письму, которое я получил только что, в 6 часов вечера и на которое отвечаю в 7. Да, мой дорогой, нужно находиться в моём положении, чтобы понять разницу между обоими моими письмами. Представь себе все мучительные чувства, которые вызвали во мне события августа и сентября; представь своего рода отчаяние, в которое повергли меня все эти сцены, и ты не усомнишься, с какой бесконечной жадностью я схватился за первый по видимости благоприятный случай, представившийся мне, и этот случай, признаюсь, заключался в прекрасных успехах французского оружия, а также благоприятном влиянии, которое, как я надеялся, они окажут на внутреннее положение во Франции и на положение Германии.
На миг я забыл о раке, разъедающем тело французского государства, забыл на миг о тысяче вещей, о которых не следовало забывать. Говорю тебе, на несколько мгновений! — потому что дневник Национального Конвента, имена убитых граждан, безмерные обманы, совершающиеся повсюду, страшные заблуждения свободолюбивого фанатизма, подавляющие нужды государства и недостаток желания помочь ему на деле, повсеместно проявляющиеся симптомы испорченности или невежества, хвастовство, выдающее слабость, и слишком заметный недостаток добродетели вовремя прогнали мои мечты. Я обнаружил, что добродетель французского ополчения так мала, позорные поступки его отдельных членов так велики, анархия, которой оно болеет, так сильна, что пример, который оно подаёт, скорее отпугивает нации от сношений, чем располагает к ним.
Я надеялся, что в Германии свобода найдёт более благоприятную почву — свобода, которую, похоже, изгнали из Европы навсегда. Одна Англия ещё представляет до некоторой степени отрадное зрелище; строгое утверждение Конституции, которая при всех её недостатках всё-таки способствует счастью нации, благоприятствует безопасности личности и имущества, её строгое утверждение, которое объединяет даже в остальном противоборствующие партии вокруг сохранения Конституции, действительно, представляет собой возвышающую, я почти готов сказать, трогательную картину; упорное заступничество Англии, возможно, повлияет на судьбу Людовика; Десез, Тронше и Малерб защищают его великолепно, и если бы в департаментах было меньше бараньего упрямства и фанатизма, у них бы, наверное, наконец открылись глаза. В Национальном Конвенте большинство ораторов как будто против смертной казни и за обращение к народу, иные — за изгнание, иные — за тюремное заключение. Робеспьер, как ты легко можешь себе представить, — за смертную казнь. Самое странное в его речи: из тезиса, что самая добродетельная часть человечества всегда в меньшинстве, он заключает, что каннибальское меньшинство Конвента составляет его лучшую часть.
Ты спрашиваешь меня о нравственности большинства членов? Робеспьер всегда был дураком — а Манюэль, навлекший на себя почётную ненависть парижских смутьянов, служил в прежней полиции, где работало мало честных людей; неблагородный характер Кондорсе виден из его неблагодарности по отношению к семье Рошфуко и его поведения в Законодательном собрании — во всём Конвенте мало наберётся честных людей; одна часть проповедовала беспорядок и беззаконие, пока не достигла своей цели, а теперь проповедует порядок и законность, чтобы сохранить завоёванное преимущество; другая часть продолжает поощрять анархию, потому что ей не досталось желанных плодов, и она ещё не отказалась от надежды их добиться. Не хочу больше говорить об этих людях, лучше умеющих давать друг другу по шее, чем своему Отечеству — мудрые законы; грядущие времена будут судить о них ещё более сурово, чем самые ожесточённые из их ныне живущих врагов. Насчёт предстоящих событий следующего года не отваживаюсь сообщить тебе никаких предположений; последствия фанатизма всегда бывали ужасны — война, по-видимому, становится теперь для Франции, при разрушенной внутренней и внешней торговле, при малой привлекательности искусств и наук и множестве бедствующих жителей, всё более настоятельной потребностью, и я по-прежнему предчувствую, что Французская революция произведёт в Европе ещё бòльшие потрясения.
С августа месяца я ни разу не чувствовал себя по-настоящему хорошо; после кровавых сцен сентября я несколько дней был болен, потом поправился, хотя не до конца; начиная с ноября месяца я два раза болел так сильно, что окружающие сомневались в моём выздоровлении. Страшная лихорадка обглодала меня до скелета; я отложил все дела и занимался только корреспонденцией для Гамбурга, в чём мне помогал один земляк, когда моя болезнь особенно обострилась. Перемежающаяся лихорадка сделала меня почти неспособным к любым занятиям, и только радость, которую вызвало у меня твоё нечаянное письмо, придаёт мне достаточно сил, чтобы сразу на него ответить.
В отношении моих занятий до сих пор напишу тебе ещё следующее: 10 августа я был на вахте в Тюильри и не знаю, для чего ещё меня приберегла судьба; короче говоря, жизнь мне спасло чудо. Я стоял в одном из боковых дворов дворца (посты всегда распределялись по жребию); когда опасность стала предельной, нас покинули наша пушка вместе с расчётом и больше трёх четвертей нашей дружины, около двадцати человек бросились в маленькую караулку и заявили, что здесь расстанутся с жизнью. (Надо заметить, что муниципальный офицер по фамилии Бори перед этим зачитал нам статью закона, обязывающую нас к удержанию нашего поста. Присутствовала и рота швейцарцев, но их сразу после этого увели во внутренний двор дворца.) Чуть раздался первый гром, наш урезанный гарнизон пустился наутёк. Меня словно оглушили, тысячи картин ужасных последствий этих кровавых сцен одна за другой навязывались моему воображению; я не мог решиться на бегство и сидел один в своей караулке. Внезапно в раму окна впилось несколько ружейных пуль. Можно предположить, что их не нарочно туда послали, а они предназначались выступающей части дворца. Караулка стояла в так называемом дворе Марсан. Тут я задумался о самосохранении, стал искать укрытия и нашёл его под походной кроватью, то есть деревянными нарами. Не успел я оказаться под ними, как пришлось ежесекундно опасаться, как бы нары надо мной не проломились — такая толпа народу набилась в караулку, причём по их босым ногам было понятно, что это не придворные господа. Они обнаружили хороший запас заряженных ружей, обыскали надо мной все мешки с сеном и, по счастью, не заглянули под кровать. В этот момент я считал свою смерть неизбежной, впрочем, я сохранил величайшее спокойствие духа. Как только эта толпа убралась, я покинул свой угол, прямиком отправился к гауптвахте и угодил в самую гущу санкюлотов, вошедших в ворота напротив неё. Я сделал равнодушную мину, и моя походка была так безмятежна, что они приняли меня за одного из них, и так я добрался до близлежащего кафе, будучи вынужден по дороге пройти совсем рядом с убитым швейцарцем. Едва я попал в кафе, на моём лице изобразились все чувства, вызванные во мне этой страшной сценой, я поспешил домой, два раза по дороге был задержан и дважды был вынужден отвечать на вопросы, причём из-за немецкого акцента меня приняли за переодетого швейцарца, но моя справка помогла мне благополучно дойти до квартиры друга. Я не спал три ночи, первое, что я сделал — бросился на кровать, где проспал 14 часов кряду. Утром около 6 часов 10 августа я уже знал, что дела дворца плохи; униженная лесть некоторых национальных гвардейцев, которые почти вели короля, их крики «да здравствует король» и молчание, когда кричали «да здравствует нация», сразу сильно раскололи гарнизон; кроме того, враги, чтобы нарушить гармонию, царившую в гарнизоне, применили военную хитрость, которая, по моему наблюдению, мгновенно возымела серьёзнейшие последствия; а именно, около шести часов прибыло целое войско санкюлотов под предлогом укрепления гарнизона, и это сразу послужило знаком к полной неразберихе. Нерешительность Людовика, растущая опасность и, наконец, его уход из Национального собрания довели последнее до крайности. Командующие потеряли голову, никто больше не отдавал приказов, не делал распоряжений, и рядовой солдат был, таким образом, полностью предоставлен самому себе. Толпа шевалье и придворная камарилья, явившаяся ночью во дворец, предположительно, чтобы пострелять из окон, также много способствовали несчастному исходу этого дня. — 21 сентября ярый патриот из моей секции, в которой я был ославлен роялистом, угрожал мне, и поскольку в эти дни анархии было достаточно чьей-либо угрозы, я отправился в другую часть города, около четырёх дней прожил у хорошего знакомого, а как только шлагбаумы снова подняли, ушёл в деревню, где пробыл месяц.
Разум подсказывал, что не следует больше появляться в моей секции, поскольку она и без того одна из самых оголтелых в Париже. Несмотря на все эти неудачи и преследования, я охотно отдал бы жизнь, чтобы только не было резни 2 сентября, и 10 августа люди вели бы себя менее каннибальски. Ты спрашиваешь, как обстоят дела с моей наукой? Предположительно я вскоре приму руководство здешней шведской амбулаторией; правда, она приносит только 400 ливров в год, но так я смог бы заниматься здесь своей наукой и тем самым, вероятно, постепенно создать себе маленькую практику на случай, если останусь здесь, потому что некое заманчивое повторное предложение может удалить меня от тебя на лишние 150 часов пути. В публичной печати ты найдёшь сведения, что в день, когда в Национальном собрании обсуждалось дело Лафайетта и проект обвинительного декрета был отклонён, чернь после заседания преследовала нескольких депутатов. Примерно шестьдесят национальных гвардейцев перед тем обещали друг другу, что в этот день появятся на народных трибунах и подадут народу пример своим глубочайшим спокойствием; пришли шестеро, и мы, чтобы на нас не глазели со всех сторон, сели посреди одной из народных трибун. Заседание кончилось, и едва я оказался внизу на улице, как увидел, что одного из депутатов осаждают несколько разъярённых баб и мужиков — его обвиняли в том, что он голосовал за Лафайетта. Он спокойно продолжал свой путь, становившийся всё опаснее с каждым мигом. Как только я понял, что он в опасности, я подошёл к нему сзади совсем близко и шепнул: "Soyez tranquil, s'il le faut, je perirai en vous defendant."[*] И взял свою саблю подмышку. Стекавшаяся толпа теперь стала расти, потому что эти типы кричали «Un voleur!»[**], и мы не могли пройти. По счастью, спина депутата была защищена стеной, а я, как мог, успокаивал народ, заклинал его не трогать собственного законодателя; между тем, после того, как я добился некоторого спокойствия, подошло несколько национальных гвардейцев, мы окружили депутата, наткнулись на марсельцев, благополучно скрылись в здании гауптвахты и были в ней осаждены; там ещё раньше спрятались пять депутатов, среди них Дюмонтар, положение которого позади стола я никогда не забуду: на столе стоял барабан, скрывая от взгляда его голову. Осада с каждой минутой становилась серьёзней, дело шло к штурму гауптвахты — я стоял у дверей с обнажённой саблей — как вдруг заметил, что в комнате больше никого нет: все через заднее окно поискали salus in fuga[***].
= = = = = = =
[*] «Спокойствие, если надо, я погибну, защищая вас» (фр.).
[**] «Вор!» (фр.).
[***] Спасения в бегстве (лат.).
= = = = = = =
Тут штурмующие перестали меня интересовать, теперь они могли и ворваться, я же поспешил через упомянутое отверстие вслед за депутатами, причём Дюмонтар ещё раз попал в руки врагу, и я снова помог ему освободиться. Первого депутата звали Фурье, из департамента Высоких Пиренеев, сейчас мы лучшие друзья, и его дружба тем ценней для меня, что он благородный, просвещённый человек. В конце следующего месяца он вернётся в свой департамент и предлагает мне жить у него как другу и брату. Я не мог решиться по причинам, которые ты себе, вероятно, представляешь, но в целом я ещё колеблюсь. Лелассуа, с которым ты познакомишься из публичной печати, тоже бывший членом Национального собрания, родом из Тулузы, тоже приглашал меня; в этом путешествии я имел счастье вновь обнять этого достойного человека.
Несколько дней назад сюда прибыл Вольцоген[*], думаю, у него поручения к здешнему правительству от герцога. Я рад, что ты видел Маршалла, и по-настоящему завидую такому счастью. Передай ему от меня тысячу приветов и скажи, что я прощу ему службу князьям, если он использует своё влияние на своего князя для того, чтобы сделать счастливыми небольшое число подданных последнего.
= = = = = = =
[*] Вероятно, Вильгельм фон Вольцоген (1762–1809) — брат Шарлотты фон Вольцоген, в которую был в юности влюблён Шиллер. Жёны его младшего брата Юстуса и Шиллера были сёстрами. Мать Вольцогенов помогла Шиллеру бежать от герцога Вюртембергского и спрятала его в своём тюрингенском поместье. В Париже Вольцоген впервые жил с 1788 по 1791, затем в 1793 г., в качестве дипломата наблюдал там Великую Французскую революцию, присутствовал при гильотинировании дворян, на заседаниях парламента, а также на процессе против Людовика XVI в Конвенте. В 1794 г. с дипломатическим поручением уехал в Швейцарию, сопровождаемый замужней дамой Каролиной фон Бойльвитц; их связь осудили родственники и друзья, включая Шиллера с женой. По возвращении Каролина подала на развод и в сентябре 1794 г. вышла замуж за Вольцогена. В 1797 г. семья с маленьким сыном перебралась в Ваймар, где Вольцоген подружился с Гёте и стал камергером и камеральным советником у герцога Карла-Августа Саксен-Ваймар-Айзенахского. Устроив брак принца-наследника с великой княжной Марией Павловной, получил от герцога звание тайного советника. Вскоре он как действительный тайный советник вошёл в высший орган управления герцогства — Conseil (Совет). Вольцоген возил принца-наследника в Париж и представил его тамошнему высшему свету.
[Для справки: его младший брат Юстус Адольф Филипп Вильгельм Людвиг барон фон Вольцоген, прусский генерал от инфантерии, родился 4 февраля 1774 г. в Майнингене и тоже учился в Карловой школе: http://www.deutsche-biographie.de/sfz75169.html#adbcontent. Из «Википедии»: «Из-за ранней смерти родителей Вольцоген поначалу учился у проповедника и в 1781 г. поступил в Высшую Карлову школу в Штутгарте, где с большим успехом освоил обширную учебную программу. В 1792 г. он вступил в I. Батальон пеших гвардейцев Вюртемберга и в 1794 г. перешёл в чине лейтенанта в пехотный полк Хюгеля. С этого времени начинается его дружба с Фридрихом Шиллером, который, женившись на Шарлотте фон Ленгефельд, стал к тому же свояком его старшего брата Вильгельма фон Вольцогена».]
= = = = = = =
Твои новости о Сен-Сернене меня порадовали. Ты, кажется, рассердился на меня из-за того, что я ему посочувствовал — мне его жаль — но моё сочувствие распространяется на всех эмигрантов, не совершавших враждебных действий против своего Отечества — все прочие заслуживают виселицы. Французские принцы ведут себя позорно, судьба несчастного короля, среди прочего, и их рук дело. Некоторые секции, а именно, Люксембурга и Французского театра, а теперь ещё Марсельская и секция Аббатства [l'Abbaye] (моя) принесли присягу, что в случае, если Конвент не осудит несчастного монарха на смерть, они сами его зарежут. Так сильна анархия, что кучка свихнувшихся типов перед лицом законодателей попирает все законы. Они мечтают свершить бессмертное деяние, они говорят о Бруте и Цезаре — как если бы Людовик и Цезарь были чем-то похожи, при том, что первый чахнет в тяжком плену, в то время как второй утром своего последнего дня ещё мог одним словом заставить дрожать полмира! Разница безгранична, и эти несчастные, вместо того, чтобы воспарить до уровня Брута, рухнут в самый низкий разряд подлых убийц. Однако эти люди не способны размышлять, ослеплённые своими страстями, они верят, что идут путями величайших сынов Рима, идя путями обыкновенных бандитов — адьё, республика, адьё, свобода! — если этих людей не объявят вскорости дураками. Позавчера намечалось маленькое повторение сцены от 2 сентября, но были приняты необходимые меры, чтобы предупредить дьявольские проекты этих республиканцев. Они хотели бить в набат, но Сантерр и командующий находящимся здесь марсельским батальоном вооружились для сопротивления. Некоторые секции, особенно Французской гвардии [Gardes français], вслух осудили это решение; кажется, однако, что городской совет недоволен этим неодобрением; вчера он постановил, что комиссары Тампля не должны больше упоминать в своих отчётах о королевской семье вещи, способные вызвать общественное сочувствие.
Напиши Маршаллу, что я часто думаю о нём, и пусть он тоже пришлёт мне, наконец, пару строчек. Он не впадёт в опалу, если отправит письмо в Париж. Сделай для него маленькую выписку из моего письма и заверь его в моей искреннейшей дружбе. Теперь прощай! мой любимейший, мой лучший Райнхольд! Надеюсь, смогу в следующем письме сообщить тебе более приятные новости о моём здоровье, окончательное восстановление которого, однако, при тысяче моих нынешних невзгод произойдёт не так скоро.
Ты ничего не знаешь о ван де Вельдене? Сен-Сернену, когда он будет у тебя, передай привет от незнакомца. Петиф, Фельнагель, Дертингер — что они поделывают? Будь здоров! Вечно твой друг
Г. Кернер.»
Комментариев нет:
Отправить комментарий