Мой брат Луи
Сущностью моего второго по старшинству брата, Луи, было непередаваемое добродушие. Он, как брат Георг, быстро вспыхивал, но его пламя не разгоралось: он был слишком добродушен и боязлив. Он унаследовал характер матери в его глубочайшем существе. С этим характером он пробовал взобраться на скользкое дерево свободы девяностых годов, но ему недоставало лёгкости брата Георга, он скоро соскальзывал назад, что часто приводило к смешным сценам. Он был мал ростом, как брат Георг и мать, но при этом упитан и не имел ни тонких птичьих костей Георга, ни его крыльев, чтобы вылететь из гнезда и воспарить.
Он всё время ощущал внутреннее беспокойство и неудовлетворённость, но не мог ничего довести до настоящего осуществления. Он не годился для свирепого времени, а всё-таки его постоянно влекло к нему, как бабочку — к палящему свету. Едва он начал изучать теологию в духовном училище Тюбингена, как его захватила мысль, что положение купца более счастливо и свободно, чем положение пастора, поэтому в первые же каникулы он объявил отцу в Людвигсбурге, что хочет стать купцом.
Ладно, сказал мой отец, я позволю тебе попробовать, пусть наш славный сосед и умелый купец, г-н Шпрёсер, возьмёт тебя с собой в большой торговый город Франкфурт, куда он скоро, во время Пасхи поедет на ярмарку; там ты сперва посмотри на жизнь ученика купца, потому что ведь с неё тебе придётся начать; если она тебе понравится, можешь сразу там остаться. — Так что г-н Шпрёсер взял брата Луи в сказанное время с собой во Франкфурт. Поездка ему очень понравилась, и город Франкфурт тоже. Но потом г-н Шпрёсер, хорошо осведомлённый о тайных намерениях моего отца в этом деле, привёл его в тесный, мрачный переулок. Там стоял домик, обозначенный как жилище бакалейщика вывешенными под окном первого этажа сельдями и рулонами табака. «Нам сюда, милый г-н Луи, — сказал г-н Шпрёсер, — потому что здесь, как я только что прочёл во "Франкфуртских ведомостях" в гостинице "У куста вербы", желают взять в обученье прилежного молодого человека.» — «А я туда не пойду», — сказал Луи. — «Ну, вам не обязательно там оставаться, — возразил Шпрёсер, — сперва осмотритесь; мне нужно обсудить с господином маленькое дельце, и у него есть ученик из Людвигсбурга, которого я прислал ему год назад и который скоро окончит обучение; это юноша по фамилии Блауфельдер, которого вы, возможно, знаете, так что вы побеседуете с ним, пока мы закончим наши дела. Если г-н Шпек ещё не обедал, мы поедим вместе с ним.»
У доброго Луи уже значительно поубавилось решимости выбрать положение вольного купца, но вскоре её осталось ещё меньше. Г-н Шпек как раз собирался обедать и пригласил г-на Шпрёсера с его подопечным к столу. Тут подоспел и ученик Блауфельдер, старый школьный товарищ Луи, но не в качестве сотрапезника: он смиренно встал за креслом г-на шефа и с величайшей покорностью ему прислуживал, не решившись даже приветствовать Луи как своего старого товарища, — это произошло только после обеда, когда господа удалились, а он убрал посуду и привёл в порядок стол. Тут Луи узнал от него, как тяжко его положение, и убедился в этом по распухшим, красным рукам, покрытым лопнувшими волдырями от обморожения, а когда тот показал ему лакированные сапоги г-на Шпека, которые он каждое утро должен был выглаживать, и бочонки из-под соли и красителей, которые должен был выколачивать, — добрый Луи, пока г-н Шпрёсер ещё договаривался в конторе с г-ном Шпеком о своём маленьком дельце, дал дёру, перешёл мост через Майн без пожитков, с парой гульденов в кармане брюк, и на два дня раньше г-на Шпрёсера прибыл пешком, в полном изнеможении под аркады Людвигсбурга. Первый голод он утолил на счёт матери у торговки, всегда сидевшей с выпечкой и фруктами около Епископской аптеки, vis à vis против здания оберамта, и долго не хотел показываться на глаза отцу, пока проходившая мимо г-жа бургомистерша Коммерелль не заметила его, не допросила о его путешествии и затем срочно не пересказала всю историю отцу, который был очень рад достигнутому успеху и только душевно жалел г-на Шпрёсера, прибытию которого уже предшествовало жалобное письмо с известием, что г-н Луи во Франкфурте вдруг пропал.
Каникулы как раз кончались, и Луи вновь вернулся в Тюбингенское училище с наилучшими намерениями. С тех пор он больше не заговаривал о том, чтобы оставить изучение теологии, пока в нём не произвело нового смятения всё возраставшее раздражение, которое Французская революция тогда вселяла во все умы, в особенности молодые.
Он постоянно был проникнут восхищением перед своим братом Георгом, глядел на него снизу вверх и желал только тоже стать свободным гражданином мира. Он часто писал ему в Париж, жалуясь на отца, не способного понять дух времени. «Здесь, в училище, — писал он ему, — уже давно понимают всё величие французской революции. "Пусть земля курится от крови тиранов", таков всеобщий лозунг; с трёхцветными кокардами мы уезжаем на каникулы, и, когда встречаются друзья, один восклицает "vive la liberté!", а второй отвечает: "vive la Nation!"[*].» А отцу он писал: «Я не стану больше томиться в тюрьме этого теологического училища. Пришло время, когда каждый стал вольным гражданином мира. Я купил солдатский ранец, в него я упакую труды Канта и отправлюсь с ними в Париж. Если Вы имеете что-то против, Вы не понимаете духа времени. Vive la liberté, vive la Nation!»
= = = = = = =
[*] «Да здравствует свобода!» — «Да здравствует Нация!» (фр.).
= = = = = = =
Ответ отца гласил: «Мальчик, ты смешон. Стоит тебе в Париже увидеть машину для отрубания голов, с тобой случится то же, что во Франкфурте, когда ты увидел у г-на Шпека грязный бочонок из-под масла. Во всяком случае, я считаю, что прежде, чем водвориться в Париже, тебе следовало бы выучить по-французски что-то, кроме "vive la liberté, vive la Nation!"; притом советую заняться Кантом дома: в Париже тебе не оставят на это времени — оттяпают тебе твою пустую голову раньше, чем она успеет наполниться г-ном Кантом. Ты — ленивый подмастерье, не желающий сверлить жёсткие доски. Солдатский ранец, который ты купил, я готов оплатить, а ты пока подкладывай его, когда зубришь, под себя вместо отсутствующей подушки.» Однако в таком отрезвлении добрый Луи не нуждался, потому что не слишком серьёзно относился к плану путешествия в Париж. Прежде, чем до него добралось отцовское письмо, добрая матушка посылкой с пирогами уже вернула швабской родине его расположение. О том, как он, повзрослев, обрёл трезвомыслие и стал кротким пастырем христианских стад, вдобавок любимым всеми знавшими его, будет сказано ниже.
Мой брат Карл
Мой брат Карл, родившийся 7 мая 1775 года, на двенадцатом году жизни поступил в Академию Карла, а именно, для изучения военных наук, которым и остался неколебимо верен. Он был высокого роста, стройного сложения, отличался красивой соразмерностью черт и непринуждённым достоинством во всём поведении. Прилежное изучение военных наук, в первую очередь математики, развило в нём спокойствие, серьёзность и рассудительность. Как большинство учеников Академии Карла, он выказывал разностороннюю образованность.
Подобно тому, как математика проникает во все отрасли знания, он тоже, держась за её нить, прошёл их все и так стал не просто воином, но также механиком, маркшейдером, экономистом и государственным мужем, к чему я вернусь позднее. После смерти герцога Карла академия его имени была упразднена, потому что могла существовать только благодаря своему создателю и вместе с ним, бывшим её подлинным преданным директором. Из аудиторий сделались стойла, и какой-то сатирик написал на её воротах: «Olim musis nunc mulis!»[*]
= = = = = = =
[*] «Некогда для муз, теперь для мулов!» (лат.).
= = = = = = =
Воспитанники, ещё находившиеся там на момент упразднения, в том числе мой брат Карл, рассеялись по всему миру, и мой брат для продолжения своего военного образования поехал в Дармштадт, где брал уроки у старых, зарекомендовавших себя инженеров. 1 октября 1794 г. он младшим лейтенантом поступил в артиллерийские войска герцога Вюртембергского. — Таковы сведения о моих братьях в девяностые годы.
Французские эмигранты в Людвигсбурге и моя дальнейшая детская жизнь там
Вскоре после смерти герцога Людовика Людвигсбург на некоторое время вновь оживился от притока множества французских эмигрантов. Среди них было много мужчин и женщин, некогда занимавших в своём Отечестве высокое положение. Понемногу в Людвигсбурге и Штутгарте появились принц Конде[*], принц Конти герцог Бурбонский[**], герцог Энгиенский (который в 1804 году был арестован в Эттенхайме и расстрелян в Венсене), герцогиня де Льянкур, аббатиса Немиремон, длинный, как жердь, мужчина, о котором говорили, что он архиепископ Парижа, со свитой из духовных лиц и попов, граф Артуа[***], граф Кастельно. Последний долго жил в Людвигсбурге и после уничтожения списка эмигрантов вернулся на родину. Шарль Друллен, преподававший французский язык под именем Жонк (Jonque), граф Гроссорти — мужчина выдающейся красоты, поступивший кирасиром в австрийский полк Гогенцоллерна, аббат Коль и аббат Нуссель из Метца и Нанси, которые также обучали юношество Людвигсбурга французскому языку.
= = = = = = =
[*] Луи-Анри-Жозеф де Бурбон-Конде, последний в роду Конде, отец расстрелянного Наполеоном герцога Энгиенского (см. ниже). Герцог Энгиенский после революции жил в Бадене, но был заманен в ловушку, похищен и тайно расстрелян по приказу Наполеона, который подозревал его в причастности к заговору Кадудаля-Пишегрю.
[**] Луи-Франсуа-Жозеф де Бурбон Конти (1734–1814), последний принц де Конти. Принц крови из династии Бурбонов.
[***] Шарль де Бурбон, будущий король Карл V Французский, получил графство Артуа как апанаж (1757–1791) и после Французской революции был известен как граф Артуа.
= = = = = = =
В апреле 1793 г. Филипп Эгалите-младший (бывший король Филипп)[*] с генералом Дюмурье[**] несколько дней жил в людвигсбургской гостинице «У кувшина». Все бегали туда посмотреть на них. Они собирались посетить герцога в Хоэнхайме[***], но он не принял их, опасаясь тогдашних французских властей. Мой отец много общался с ними потому, что хорошо владел французским языком, но в особенности — в качестве высшего чиновника.
= = = = = = =
[*] Видимо, Луи-Филипп, сын казнённого в 1793 г. Луи Филиппа (II) Жозефа, герцога Орлеанского, с 1792 г. Филиппа Эгалите (1747–1793; принц крови, один из самых богатых людей Франции, масон). Отец примкнул к революционерам, принял фамилию Эгалите (Равенство) и голосовал за казнь Людовика XVI. Сын был замешан в заговоре Дюмурье, за что отца казнили 6 ноября 1793 г.
[**] Ш.-Ф. Дюмурье (1739–1823), генерал и министр. В начале Французской революции примкнул к Мирабо, в 1792 г. получил от жирондистов пост министра иностранных дел. Под его влиянием была объявлена война Австрии. Через два дня после назначения потерял пост, но позднее пошёл в действующую армию и завоевал всю Бельгию (см. выше битву при Жемаппе). Вернувшись, пытался предотвратить казнь короля. Текущий министр обороны Паш (см. выше) был его оппонентом в деле снабжения армии. Дюморье сумел добиться отставки Паша. После казни короля и объявления войны Англии и Нидерландам Дюморье планировал установить в Нидерландах неякобинское правление, восстановить в Бельгии самоуправление, изгнать оттуда всех якобинцев и добиться мира на условиях возвращения к конституционной монархии 1791 г. (под угрозой захватить Париж и посадить на трон герцога Шартрского). Когда Конвент после первых неудач в Нидерландах потребовал от Дюмурье отступить, он ответил гневным письмом, а затем приказал арестовать бельгийских якобинцев и санкюлотов. Присланная к Дюморье комиссия доложила Конвенту, что нельзя уничтожать единственного на данный момент успешного генерала. В апреле Дюморье, убедившись, что солдаты и офицеры в массе не поддержат его план, перебежал в австрийский лагерь с полусотней верных ему людей. Это подорвало репутацию жирондистов. За границей Дюморье пытался организовать несколько заговоров. В 1804 г. обосновался в Англии, где ему назначили пенсию, консультировал британское военное министерство во время войн с Наполеоном.
[***] Замок под Штутгартом, построенный Карлом-Евгением для своей фаворитки, затем жены Франциски фон Хоэнхайм (о ней шла речь выше).
= = = = = = =
В моей памяти от того времени ещё сохранилось много образов красивых женщин, посещавших наш дом, которые были милы со мной, мальчиком, причём я понимал выражение их лиц, но не их язык. Особенно мне запомнилась девочка лет семи, у неё были исключительно тонкие черты лица, она всегда ходила в белом, с чёрной бархатной шапочкой на белокурых волосах. Её сопровождала дама в чёрном. Меня часто посылали к ним, чтобы позвать из гостиницы, где они жили, в дом моих родителей, что всегда меня радовало. Но вскоре я лишился такой возможности. Девочка заболела скарлатиной и несколько дней спустя стала трупом. Моё огорчение было очень велико, и я со слезами проводил взглядом цветы, посланные матерью для её гроба, потому что меня не отправили вместе с ними.
Эта девочка позднее ещё являлась мне в сновидениях совсем такой, как при жизни, и до сих пор имеет для меня нечто мистически-священное. Кроме того, я помню некую графиню Буакларо. Она жила в доме родителей нашего поэта Эдуарда Мёрике, напротив гостиницы «У кувшина», играла на арфе и часто даже в тишине ночи сопровождала игру звуками жалобного, проникновенного пения. Тогда нашего поэта ещё не было на свете, а меня ребёнком романтический образ этой женщины и её пения часто притягивал к тому дому, где он потом родился. Эмигранты привезли собственную игру, которая скоро вошла в моду в Людвигсбурге и Штутгарте; это были так называемые «joujous» — колёсики, бегавшие вверх и вниз по шёлковому шнуру, если его умело раскачать. Во всех местах гуляний можно было видеть господ и дам, занятых этой игрой, даже из окон домов эти колёсики скатывались вниз и взбегали вверх. Встречались деревянные, из слоновой кости, стальные; под конец даже стали позволять себе роскошь — вставлять в них камни и украшать другими способами. Эта игра полюбилась и нам, детям, и оставила по себе такое приятное воспоминание, что я ещё сейчас, шестидесятилетним, с удовольствием гоняю вверх-вниз такое «joujou». Присутствие множества богатых «emigrés» тогда привлекло актёров и артистов, например, канатоходцев, английских наездников и владельца собак-комедиантов. Этому человеку предоставили театр во дворце, и мы, дети, наслаждались игрой этих животных, разумеется, гораздо больше, чем игрой самых уважаемых актёров; долгое присутствие этих собачьих искусников даже привело к тому, что дети дома, под аркадами рыночной площади и по аллеям ходили, танцевали и лаяли, как эти собаки, причём эта дурная привычка сохранилась у них надолго вопреки всем порицаниям родителей и школьных учителей. В то время какой-нибудь приезжий, не зная, что дало детям повод к таким повадкам, должен был заключить, что Людвигсбург населён народцем странного происхождения.
И авантюристы в то время пытали счастья в этом городе — сейчас невозможно постичь, но так и было: однажды появилось объявление, что вечером в дворцовом театре состоится пушечный концерт. Насколько помню, этот человек утверждал, что выстрелами из маленьких пушек разного калибра способен производить мелодии. — Все стеклись в театр, и артист сделал хороший сбор. Когда публика вошла в партер и в ложи, занавес, разумеется, был ещё опущен, но он так и не поднялся: обманщик вместе с кассой успел покинуть городские стены прежде, чем толпа обнаружила, что её, действительно, обманули. Более честным образом развлекал тогда публику некий г-н Анслен, привезший в театр свои сложные автоматы: он в дворцовом парке пустил скакать по воздуху рыцарей на конях и целую дикую охоту из зверей и охотников, которые исчезли в облаках. Я ещё помню одного тогдашнего бедного эмигранта, который среди прочих искусных поделок демонстрировал коробочку, под покрытой стеклом крышкой которой находились две движущиеся фигурки, совсем как живые; это была молодая девушка, которая пряла нить из белой бороды старого отшельника. Картинка производила впечатление невыразимой набожности и до сих пор не потускнела в моей памяти.
Другая жизнь в это время
Трёх моих старших братьев, которые теперь все находились вне дома, я в то время видел редко, не то, что младшую из моих сестёр, Вильгельмину, которая, правда, была на несколько лет старше меня — мою подругу по играм и ученью. Немецкий язык нам долго преподавал старый школьный учитель. Его звали Ветцель, и он тогда учил азам чтения и письма нашего нынешнего короля и его брата — герцога Пауля.
Я ещё живо помню его высокую, покрытую чёрным лаком трость с серебряным набалдашником и длинной чёрной кисточкой и до сих пор чую запах вина, которое при каждом уроке ставили для него на стол в рюмке, покрытой куском хлеба; а каков был дух его учения, уже забыл.
Старый оберфорстмейстер[*] фон Штетинк жил в домике лесничего в лесопарке, так называемом Остерхольце, в получасе пути от Людвигсбурга.
= = = = = = =
[*] Оберфорстмейстер — старший лесничий (инспектор лесного хозяйства).
= = = = = = =
Туда мы часто ходили гулять с моими родителями. У него была дочь того же возраста, что младшая из моих сестёр, которая с ней тесно дружила. Поскольку у неё больше не было матери (та жила отдельно от мужа), она часто неделями гостила у нас. Я ещё вспоминаю происшествие в этом Остерхольце, о котором часто рассказывал отец:
Некий полковник фон Дедель был нашим соседом и имел обыкновение ходить с моим отцом на прогулку.
Однажды он гулял с ним в сопровождении упомянутого лесничего в Остерхольце, лесничий хотел показать им особенно красивый бук, который собирались через день срубить. Г-н фон Дедель окинул ствол значительным взглядом и сказал с особенным выражением: «Жаль, что этому дереву придётся упасть!»
Затем, продолжив путь, лесничий с моим отцом углубились в беседу, не заметив отсутствия своего спутника, пока не услышали выстрел. Он недалеко от того дерева, в лесных зарослях пустил себе пулю в лоб. Вид его разрывал сердце. Основной причиной самоубийства, говорят, было расстройство материальных дел.
Каждый раз, когда я с сестрой и фройлан из Остерхольца (так называли дочь оберфорстмейстера) играл в этом лесу или искал цветы, мы с содроганием пробегали мимо места, где несчастный нашёл свой конец; оно было отмечено вырезанным на дереве крестом. Но и без того это лесное насаждение имело в себе нечто жуткое, пугающее. Посреди него, в полной заброшенности, стоял маленький замок, внутри уже тогда сильно опустошённый и разрушенный. Мы открывали его двери всегда с содроганием. Обычно, напуганные летучими мышами и совами, мы быстро его покидали и опасались, что из него за нами последовало нечто призрачное.
Бывая в Остерхольце, мы с отцом и моими сёстрами часто навещали крепость Асперг.
Главной достопримечательностью была там темница поэта Шубарта. Она стояла на самой высокой точке этой горы, в 1128 футах над уровнем моря, и звалась Бельведером, потому что вид с неё открывался роскошный. Внизу в наилучшем освещении простирается большая часть Вюртемберга, особенно поля вдоль нижнего Неккара с их городами, деревнями и крепостями. Бедный певец сидел глубоко внизу, в маленьком подземелье, куда проникало мало света и воздуха и откуда во всяком случае нельзя было видеть окрестности.
Какой танталовой мукой были для него, вероятно, восторги и радостное оживление посетителей этого бельведера над ним при виде прекрасной природы, когда они доносились к нему вниз, в тёмную заброшенную камеру, где он просидел столько лет.
Будущий король Фридрих (тогда наследный принц) жил в Людвигсбурге в отдельном дворце, где ныне помещается музей. Своих двух сыновей, Вильгельма и Пауля, он воспитывал дома, самостоятельно, и, похоже, был им столь же суровым отцом, каким был мой отец по отношению к моим старшим братьям.
Моего отца он высоко ценил как человека и чиновника, и меня часто звали к принцам в сад при их дворце. Помню, что часто в играх с ними изображал то кучера, то лошадь, и они тоже.
Фон Мауклеры[*] и мои родители тогда дружили домами. Старший сын уже при учреждении юной народной дружины время от времени меня муштровал. Я долго не мог понять, что значит «справа» и «слева», пока он, чтобы закрепить это в моей памяти, не привязал мне игрушечный домик к левой руке, а крышу от него — к правой.
= = = = = = =
[*] Имперский барон Фридрих фон Мауклер (1735–1796), обергофмейстер штатгальтера Фридриха Евгения в вюртембергском графстве Мёмпельгард (Монбельяр; в 1802 г. отошло к Франции), превращённом в княжество. Его сын Евгений (1783–1859) стал известным вюртембергским политиком и библиофилом.
= = = = = = =
Потом он стал премьер-министром. Его младшего брата я потом встретил в Тюбингене. Тогда он жил в качестве начинающего чиновника лесного ведомства в Бебенхаузене, был добродушным сердечным человеком, и его печальная участь и смерть причинили мне сильные страдания.
Как требовалось особое средство, чтобы внушить мне, что такое «лево» и «право», так в ранней юности всякое учение давалось мне с большим трудом, и жизнь души во мне всегда перевешивала интеллектуальное начало. Также и странные предрассудки, которые вроде бы легко должен был одолеть разум, зачастую укоренялись во мне крепко и надолго. Так, у меня был товарищ, которого я всем сердцем любил; это был сын художника Перно с герцогской фарфоровой фабрики. Я часто приходил к ним на квартиру, расположенную рядом с оберамтом. Изготовление впоследствии столь прославленных фарфоровых статуэток, формованием и росписью которых занимались его отец и братья, часто на целый день удерживало меня в его комнате; но я готов был претерпеть там самый сильный голод и жажду, я лучше умер бы, чем выпил или съел что-нибудь в этом доме; потому что я знал, что они католики, под чем представлял себе нечто совершенно особенное, хотя родители не внушали мне подобного предрассудка. Притом ничего не было притягательнее католической церкви во дворце, которую я часто посещал и всегда прибегал к ухищрениям, чтобы священник, проходя мимо, наверняка опрыскал меня святой водой со своего кропила — однако я не желал пить воду в том католическом доме.
Мой отец приютил, со всеми пожитками, длинного старого учителя языка и фехтования, француза католического исповедания по фамилии Мартель, который больше не мог прокормиться в городе. При Людовике XV он служил в лейб-гвардии. Скоро он стал совсем несчастным и одряхлел. Ночью он часто видел сны о прежних своих временах, поднимался, как лунатик, одевался, брал шпагу и становился с нею, в сером шлафроке и высоком ночном колпаке, на вахту перед дверью своей комнаты — длинная, измождённая фигура с седой бородой; так ему приходилось в прежние времена стоять во дворце в Версале, и так, со шпагою в руке, его однажды утром нашли мёртвым перед дверью.
Мой отец велел положить ему на гроб его шпагу и две лилии из нашего сада, и я хорошо помню его погребальную процессию по тогдашнему обычаю — ночью и с факелами.
От учителей латинского языка, находившихся тогда в Людвигсбурге, было мало удовольствия (Ян, учитель Шиллера, тогда преподавал только более взрослым мальчикам): то были исключительные педанты, в грязных хлопчатобумажных шапочках и с длинными палками из орешника, так что я всеми правдами и неправдами старался избежать их уроков. Так, конечно, немногому можно было научиться. Отец хорошо это понимал, но его строгость словно сломалась на моих братьях, ко мне он её больше не применял — ласкал меня и вздыхал. В тот вечер, когда мы получали рождественские подарки, часто очень обильные, при ярком освещении, когда все предавались радости, мой отец обычно сидел один в комнате в своём кресле и был очень печален. Интересно, что всю жизнь радости этого вечера вызывали во мне это же чувство. Мой отец был масоном и придавал значение принадлежности к этому братству. В нашем доме была особая комната, предназначенная для масонской ложи, её всегда держали тщательно запертой от нас, детей. Но скоро я кое-что подметил и часто смотрел в замочную скважину и щели в дверях; там я увидел мебель, какой в нашем доме больше не было. Это были покрытые белым лаком кресла с подлокотниками, обтянутые небесно-голубым шёлком, с золотой тесьмой и бахромой. В середине комнаты стоял круглый белый стол с чёрной мраморной плитой, на котором лежали череп и угольник, а ещё я заметил особое сиденье, тоже небесно-голубое, над которым висела небесно-голубая драпировка с золотой бахромой. На стене я увидел фартук из белой кожи, на котором были нарисованы разнообразные чёрные знаки.
Таким же таинственным, как эта комната, но совершенно волшебным и чудесным представлялось мне в детстве тогда ещё стоявшее, но совершенно заброшенное и запертое огромное здание оперы, сооружённое герцогом Карлом ценой невообразимых затрат и в чудовищной спешке для его больших опер и праздничных процессий, в которых по сцене проезжали целые конные полки, там, где сейчас в так называемых насаждениях позади дворца устроена игровая площадка. Как известно, эта опера была, вероятно, самой крупной в Германии[*]. Внутри она была полностью облицована зеркалами: все стены, все ложи и их колонны были покрыты зеркалами. Впечатление, производимое подобным зданием при нескольких сотнях горящих свечей, трудно себе вообразить. Я, конечно, никогда не видел его освещённым, а только при закрытых дверях и ставнях, но так оно, безусловно, представлялось детской фантазии ещё более чудесным и волшебным.
= = = = = = =
[*] К дню рождения герцога Карла Евгения в 1864–1865 гг. в дворцовом парке было за три месяца сооружено самое крупное здание оперы в Европе. Над ним работали около 600 мастеровых. Опера открылась в день рождения герцога «Демофонтом» композитора Йоммелли в присутствии 3 тыс. гостей. При этом здание было деревянным.
= = = = = = =
Войдя, ты видел, пусть и в полумраке, себя самого много сотен раз и думал, что весь театр вдруг населился твоим собственным «я». Часто, когда облака отодвигались, снаружи сквозь щели и трещины дверей и ставен вновь проникал луч солнца; тогда дом часто озарялся цветами радуги или возникало ещё какое-нибудь магическое освещение.
При этом кругом стояли сохранившиеся ещё со старых времён, наполовину разбитые фигуры рыцарских коней, слонов и львов. Часто мы, доведённые всеми этими явлениями внутри волшебного дома почти до помешательства, скорей выбегали наружу, в светлый, ясный день. — Кажется, в 1800 году это колоссальное здание ввиду его размеров и ветхости полностью снесли, а позже его место заняли нынешние «насаждения» (сады королевского дворца).
Мой отец был большим любителем садоводства. Вечером после трудов и тягот дня он чаще всего спешил в свои сады. Маленький сад находился позади оберамта, и в нём я тоже получил маленький участок. Но не помню, чтобы я сажал на нём деревья, а всегда только салат. Большой собственный сад был у отца в пятнадцати минутах пути от города, у ворот, ведущих в Солитюд, в так называемом Лесу жаворонков. Туда я часто отправлялся вечерами между герцогскими парниками[*] и озером и часто отставал, заглядевшись в окошки на апельсиновые деревья и цветы, пока отец уходил вперёд, или наблюдал за птицами, плававшими по озеру.
= = = = = = =
[*] Пока в строившемся Людвигсбурге не было лютеранской церкви (герцог был католиком), жителям позволяли одно время молиться в дворцовой оранжерее.
= = = = = = =
Сад был окружён большой стеной, в нём были устроены древесный питомник и ульи для пчёл.
Как только отец приходил туда, он оставлял шляпу с тростью в садовом домике, снимал сюртук и спешил, вооружась ножом и пилой, к своим любимым древесным посадкам. Там он тщательнейшим образом приводил всё в порядок, подвязывал и с большой аккуратностью обрезал. Деревья, норовящие во время роста согнуться, были ему отвратительны — всё должно было стоять прямо и по линейке. В этом подходе к делу, в этих насаждениях полностью проявились его любовь к порядку и строгой дисциплине. С помощью окулировки и аблактировки он облагораживал дикие деревья, которые обычно сам выращивал из семян, и всё заносил в каталоги. Я никогда больше не видел таких роскошных плодов, как тогда. Персики, черешни, вишни, груши и яблоки были самых редких, крупных сортов. Вишни с черешнями не переводились у него с мая по сентябрь, и никогда я не видел больше ягод таких размеров и такой красоты. Часто он дарил фрукты, особенно вишни, друзьям и герцогу к его столу.
Полагалось укладывать вишню к вишне, несколько подрезав хвостик и направив его непременно вовнутрь, в большую жестяную воронку, которую, когда она наполнялась до краёв, опрокидывали на тарелку, выложенную виноградными листьями, так что возникала пирамида из вишен. Потом такие тарелки во время урожая вишен во множестве посылали друзьям, потому что речь шла о редких сортах. Шелковица тоже была любимым деревом отца, а в огороде он особенно заботился об артишоках и спарже. Помимо моего отца в Людвигсбурге большим поборником плодовых деревьев был его племянник, писарь амта Хойглин, и этим двум мужам Людвигсбург обязан тем, что до сих пор славится отменными плодами. Отец Шиллера тоже, ещё раньше, потрудился в Людвигсбурге на благо садоводства.
Мать моего отца долго прожила вдовой в одном из особняков города. Возраст не смог изгладить из её черт образ царственной женственности. Она ослепла и подверглась безрезультатной операции. То, что о ней рассказывают, свидетельствует о незаурядном духе.
Ночь слепоты до крайности обострила её способность к предчувствию, у неё были вещие сны, и, говорят, она удивительным образом предсказала многое, особенно, что касается последовавшей через несколько лет Французской революции. Большое удовольствие доставляло ей устраивать семейное счастье, и, учитывая её выдающуюся рассудительность и многосторонний опыт, не только члены семьи уважали её как оракул, но и значительная часть публики Людвигсбурга и окрестностей ходила к ней за советами. Я уже её не застал. Её второй сын, младше моего отца, тоже жил в Людвигсбурге, сперва как адвокат, затем как бургомистр, а затем в качестве консультанта ландшафта в Штутгарте. Известно его усердие в защите прав народа и соблюдении конституции. Перед самым её упразднением он умер во время собрания сословного представительства и был вынесен из его зала мёртвым. Кроме этого брата в Людвигсбурге жили ещё две сестры моего отца, одна из которых имела супругом тамошнего диакона [*] Мучлера. Это была женщина очень разумная, но с самыми странными причудами и предрассудками. Например, она никогда не разрешала обращаться к врачу, если у неё в доме кто-то заболевал, и даже в отношении своих внуков она старалась всеми средствами это предотвратить. Я знаю, что в свои последние годы она однажды, когда кто-то из её внуков в пансионе заболел скарлатиной, срочно поехала туда и сидела возле его постели денно и нощно, лишь бы не позволить давать ему какие бы то ни было медикаменты, кроме воды; это было больше, чем за сорок лет до того, как вошёл в моду «Грэфенбергский водолечебник»[**]. Но и действительно: её дети и внуки выздоравливали от очень тяжёлых болезней только благодаря её уходу и воде. Вторая сестра моего отца была замужем за герцогским шталмейстером по фамилии Мюллер. Этот брак не был счастливым; жена умерла от меланхолии, оставив четырёх дочерей, две из которых тоже вышли замуж в Людвигсбурге, одна — за Хойглина, писаря в оберамте, человека исключительной души и ума, другая — за городского писаря Шёнлебера. Должно быть, в молодости она была дивно красива. Характер у неё был благородный и строгий. Бремя жизни она несла мужественно и умерла в преклонных летах. Третья состояла в браке с умершим в Лустнау деканом Майером, ранее профессором в Маульбронне, и о ней на этих листах позже ещё будет упомянуто. Мужем самой младшей был декан Уланд из Бракенхайма (дядя поэта).
= = = = = = =
[*] В лютеранской церкви — вспомогательный священник, второй или третий пастор общины (Meyers Konversationslexikon).
[**] H. J. Rausse. Der Gräfenberger Wasserarzt. Meißen, 1840. Книгу написал гидропат Х. Ф. Франке (Рауссе — его псевдоним). Грэфенберг — курорт в Силезии, где Франке впервые познакомился с водолечением, после чего стал его ревностным адептом.
= = = = = = =
А теперь я вернусь в сад, о котором говорил перед тем. Позади ратуши в Людвигсбурге, в которой жил городской писарь Шёнлебер, племянник отца, находился очень большой двор, посередине которого стояли два роскошных старых ореховых дерева. Там мы очень часто играли. У Шёнлебера было несколько детей примерно моего возраста, а именно, два сына, Георг и Август, последний потом стал владельцем людвигсбургской суконной фабрики. Его старший сын по имени Фридрих, человек самого положительного, порядочного характера, старше меня, недавно умер в Штутгарте в должности архивариуса сословного представительства.
На первом его заседании в январе 1848 г. председатель должным образом отметил его заслуги, что все депутаты одобрили вставанием со своих мест.
За этим двором городского писаря начинался чудовищно большой, по детским понятиям, сад, заполненный роскошнейшими плодовыми деревьями всех видов. Здесь осенью было настоящее раздолье для юношества: деревья большей частью стояли посреди широких лужаек и в это время года обычно склоняли тяжёлые от плодов ветви к самым цветам в траве. Что за удовольствие влезть на такое дерево, получить разрешение рвать румяные плоды! Что за радость трясти другое, пока оно не покроет окружающую траву своими благоуханными плодами. К этому саду примыкал второй, относившийся ко дворцу принца Фридриха (будущего короля). Деревья, ветви которых заходили за стену, разделявшую эти сады, часто роняли свои плоды в сад принца. Когда мы однажды потрясли одно из них, с сидровыми грушами, городскому писарю стало очень жалко груш, свалившихся в сад к принцу, и он не смог удержаться, чтобы не послать своего писца к домоправителю принца за разрешением забрать эти груши; но писца у калитки встретил сам принц и спросил, что ему угодно. От этого писец пришёл в большой страх и промямлил: «Господин городской писарь велели спросить, можно ли им всеподданнейше забрать груши, упавшие в сад?» Принц улыбнулся и сказал: «Да! да! пускай всемилостивейше их заберёт.» — На Пасху заяц откладывал свои яйца[*] в прирезанной части этого сада с цветочными грядками в окружении букса, чтобы дети их искали, эта радость распространялась даже на соседний сад уже упоминавшегося выше декана Циллинга. Этот декан Циллинг относился к тогдашним оригиналам Людвигсбурга, поэтому можно, я думаю, здесь рассказать о нём ещё нечто.
= = = = = = = =
[*] В Германии подарки детям на Пасху в виде яиц приносит специальный «пасхальный заяц».
= = = = = = = =
Он любил детей и даже помог юной народной дружине раздобыть флаг; но на кафедре он был строгим ревнителем нравов, вытаскивал на неё даже обстоятельства частной жизни, чем нажил много врагов, среди которых, как известно, был и Шубарт, которого он особо преследовал, потому что игру Шубарта на органе слушали охотней, чем его собственные проповеди.
Дух его проповедей можно себе представить по буквально цитируемому вступлению к одной из них, задающему её содержание:
«Возлюбленные в Нём! Адам и Ева, наши прародители, в раю. Коварство змея. Злоба змея. Умение змея совращать. Древо с запретным плодом в раю. Поедание плода с запретного древа. Первое грехопадение. Ангел с мечом отмщения в раю. Марш вон из рая, марш! марш! марш!»
В отношении принца Фридриха он употреблял в проповедях лесть, которая тому не нравилась, например, посреди проповеди глубоко поклонился ему с кафедры и сказал: «Да! Людвигсбург действительно почитает в своих стенах нечто великое!» Принца это рассердило, и с того времени он уже редко посещал церковь, да и причастие принимал теперь не от Циллинга, а от пастора в Швибердингене.
С военными, на чьи нравы он часто нападал в проповедях, он находился в непрерывном состоянии войны, и тогдашние молодые офицеры устроили ему много розыгрышей, один из которых был настолько груб, что его невозможно пересказать. Но и декан мстил им, где и как мог, часто на улице, ни с чем не считаясь.
Однажды он повстречал троих молодых лейтенантов; они тут же вытянулись перед ним во фрунт и сказали иронично-приподнятым тоном: «Ah! votres serviteurs très humbles!»[*]. «Бузотёр, утри сопли», — ответствовал он. Офицеры, пристыженные, пошли своей дорогой. Но той же монетой отплатил ему однажды пьяный винодел Деглер. Он в полном хмелю ковылял мимо Циллингова дома, Циллинг заметил его и крикнул: «Ай-яй-яй! Деглер! Кто же так набирается?!» Деглер, глядя вверх, заплетающимся языком ответствовал: «О преподобие! и от вас я нахлебался, да обратно не изверг.»[**]
= = = = = = =
[*] «О! Ваши покорнейшие слуги!» (фр.).
[**] В подлиннике на диалекте и поэтому смешно.
= = = = = = =
Приходя в день св. Мартина в школу с инспекцией, он всегда обращался к учителям со следующим утренним приветствием, выстроенным в порядке убывания чина:
«Надеюсь, вы хорошо почивали,
господин старший прецептор Винтер!
И вы, господин прецептор Херольд!
Моё почтение, господин прецептор Эльзэсер!
Доброе утро, учителя!
Бонжур, провизор!
Бог в помощь, детки!
И вы здесь, Мойле?»
(Мойле звался школьный истопник.)
Его брат был пономарём (кюстером) в церкви и каждое воскресенье должен был с почестями надевать на него облачение. Господ, явившихся к причастию без чёрного плаща, как, например, писаря оберамта Хойглина и химика Штауденмайера, он на глазах всей общины прогнал от алтаря.
Заметив однажды во время проповеди в церкви собаку, он крикнул с кафедры: «Пономарь, выведите эту собаку! Кто привёл эту собаку в церковь, сам неразумнее этого неразумного животного.» На этих словах встал и вышел из церкви некий надворный советник, которому, разумеется, все уставились вслед.
С другой стороны, в нём всё-таки было много детскости, и он любил детей, как я уже замечал. Многие из его слабостей можно, наверное, списать на возраст. Правда, занятия по конфирмации для детей он проводил скорее ребяческим, чем детским образом, и часто при этом ударялся в географию и астрономию, например (в точности по его словам):
«Наша земля, вы что думаете, она стоит на каменных столбах, или она висит на длинной железной цепи, чтоб вниз не свалилась, или вы что думаете про синее небо, когда на него глядите? Думаете, это большой синий платок там натянут, а звёздочки — серебряные гвоздики, которыми он приколочен, чтоб не падал?»[*]
= = = = = = =
[*] В подлиннике на диалекте и потому смешнее.
= = = = = = =
Комментариев нет:
Отправить комментарий